Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я полез в землянку, а она смеялась вслед.
— Приходила Нинка? — спросил потом Коля Гринченко.
— Да. А ты ее знаешь?
— Я всех знаю, — сказал он.
Вот я побрился. У меня еще есть папиросы. Я чувствую, что она придет. И я расстегнул воротник гимнастерки. Пусть у меня будет лихой вид. И я расстегнул шинель и засунул руки в карманы. И встал за ящик с минами так, чтобы не видно было обмоток.
Кто я? Я боец, минометчик. У нас полковые минометы. Я рискнул жизнью. Может быть, чудо, что меня еще не ранили. Приходи, связистка, штабная крыса. Приходи, я угощу тебя папиросами. Приходи, может быть, завтра лежать мне, раскинув руки…
— А ты красивый, — говорит Сашка Золотарев. А я сплевываю и отворачиваюсь. Может, он смеется. Но губы мои, губы мои расползаются.
Сашка соскабливает глину с ботинок палочкой, потом покрывает ботинки толстым слоем тавота.
Придет Нина или не придет? Я скажу ей: «Привет, малявка…» Мы покурим с ней. Потом будет вечер. Если это война, то почему не стреляют? Ни одного выстрела, ни одного немца, ни одного раненого.
— А почему никого из начальства нет? — спрашиваю я.
— Совещаются, — говорит Сашка.
Хорошо, что я все-таки высокий и не такой толстый, как Золотарев. Если бы мне шинель по росту!
Приходит Коля Гринченко. Очаровательно улыбается и говорит:
— Старшина — гад. Себе жарит яичницу, а мне концентрат дает, — и смотрит на нас с Сашкой.
— Не шуми, — говорит Сашка.
— Это ему не тыл, — не унимается Коля, — здесь ведь разговор короткий. В затылок — и привет. И не узнают.
— Пойди скажи ему об этом, — говорит Сашка. А старшина стоит за Колиной спиной, и на подбородке у него сияет жирное пятнышко.
— Понятно, — говорит он.
Все молчат. Он поворачивается и уходит в свою землянку. Все молчит. У Сашки блестят ботинки, как подбородок старшины. У меня вспотели ладони. Коля Гринченко красиво улыбается. А из землянки старшины и в самом деле тянет глазуньей.
— Глазунья хороша с луком, — говорит Сашка.
Приходит Шонгин. Это старый солдат. Он знаменитый солдат. Он служил во всех армиях во время всех войн. Он в каждую войну доходил до передовой, а потом у него начинался понос. Он ни разу не выстрелил, ни разу не ходил в атаку, ни разу не был ранен. У него жена, которая провожала его на все войны.
Приходит Шонгин и ест редис. И молчит.
— Откуда редиска?!
Шонгин пожимает плечами.
— Дай редисочки, Шонгин, — просит Сашка.
— Последняя, — говорит Шонгин.
Хорошо, когда нет начальства. Никто не командует, никуда не гонят. Как я шел с пакетом! Ведь это же черт знает что… Как будто Колю Гринченко не могли послать. В семнадцать лет мой отец создавал в подполье комсомол, а я стою, сутулый и смешной, и я ничего не создал, а только хвастаюсь своим благородством, которого, может быть, и нету…
А Шонгин достает редисочки одну за другой. Красные шарики летят в рот, хрустят.
— Шонгин, дай редисочки, — прошу я.
— Последняя, — говорит Шонгин.
Я загадываю: если Шонгин достанет еще редиску, Нина придет. Шонгин лезет в карман. Достает кисет. Не придет. И вдруг Коля говорит:
— Вот и Ниночка…
Я оборачиваюсь. С невысокого холмика спускается она. Рядом с ней незнакомая связистка. Нина идет легко. Шинель застегнута на все крючки. Шапка ушанка… ах! Какая у нее ушанка!.. Она немного набекрень. Привет, малявка! Все смотрят в ее сторону, все. Она идет.
— А-а-а! — это Шонгин кричит. — А-а-а! — и падает. И Сашка падает. И Коля Гринченко.
— Ложись!
Я кидаюсь лицом вниз. Вот оно!.. Где-то далеко-далеко разрыв. Короткий. И шуршание. И тишина.
Кто-то смеется. У входа в землянку стоит старшина:
— Хватит валяться, ежики.
Мы молча поднимаемся. Коли нет. Он бежит к холму, туда, где легко шла Нина. Я вижу издалека, как она медленно поднимается с грязного снега. А та, другая, лежит неподвижно. Лицом вверх.
Мы медленно, не сговариваясь, идем туда. И другие солдаты идут. Это первая наша мина. Первая. Наша.
Я познакомился с тобой, война. У меня на ладонях большие ссадины. В голове моей — шум. Спать хочется. Ты желаешь отучить меня от всего, к чему я привык? Ты хочешь научить меня подчиняться тебе беспрекословно? Крик командира — беги, исполняй, оглушительно рявкай «Есть!», падай, ползи, засыпай на ходу. Шуршание мины — зарывайся в землю, рой ее носом, руками, ногами, всем телом, не испытывая при этом страха, не задумываясь. Котелок с перловым супом — выделяй желудочный сок, готовься, урчи, насыщайся, вытирай ложку о траву. Гибнут друзья — рой могилу, сыпь землю, машинально стреляй в небо, три раза…
Я многому уже научился. Как будто я не голоден. Как будто мне не холодно. Как будто мне никого не жалко. Только спать, спать, спать…
Потерял я ложку, как дурак. Обыкновенная такая ложка. Алюминиевая. Почерневшая. С зазубринами. И все-таки это ложка. Очень важный инструмент. Есть нечем. Суп пью прямо из котелка. А если каша… Я даже дощечку приспособил. Щепочку. Ем кашу щепочкой. У кого попросить? Каждый ложку бережет. Дураков нет. А у меня — дощечка.
А Сашка Золотарев делает на палочке зарубки. Это память о погибших.
А Коля Гринченко кривит губы в усмешке:
— Не жалей, Сашка. На наш век баб хватит.
Золотарев молчит. Я молчу. Немцы молчат. Сегодня.
Лейтенант Бураков ходит небритый. Это для форсу. Я уверен. Огонь открывать не приказано. Идут какие-то переговоры. Вот и ходит наш командир от расчета к расчету. А минометы стоят в траншеях, в ложбинке. А траншеи вырыты по всем правилам устава. А уставы мы не учим.
Ко мне подходит наводчик Гаврилов. Подсаживается. Смотрит на мою самокрутку:
— Ты что это раскурился?
— А что?
— Искры по ветру летят. Темно уже. Заметят, — говорит он и оглядывается.
Я гашу самокрутку о подметку. Ярким фейерверком сыплются искры. И тут же на немецкой стороне отзывается шестиствольный миномет. И где-то позади нас шлепаются мины. И Гаврилов ползет по снежку.
— Говорил… твою мать! — кричит он.
Разрыв за разрывом. Разрыв за разрывом. Ближе, ближе… А мимо меня бегут мои товарищи. А я сижу на снегу… Я виноват… Как я буду смотреть в глаза ребятам! Вот бежит лейтенант Бураков. Он что-то кричит. А мины падают, мины падают.
И тогда я встаю и тоже бегу и кричу:
— Товарищ лейтенант!.. Товарищ лейтенант!
Охает первый миномет. Сразу становится уютнее. Словно у нас объявились сильные спокойные друзья. И смолкают крики. И уже все четыре миномета бьют куда-то вверх из ложбинки. И только телефонист, худенький юный Гургенидзе, восторженно вскрикивает: