Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Батарея! — кричит сержант.
— Вольно… — снисходит командир батареи.
Лейтенант Федоринин — это почти божество, и кубики на его петлицах кажутся мне ромбами. Что уж говорить о командире дивизиона капитане Бовшике? Его я видел однажды, да и то издали, а если бы вблизи — грянулся бы, наверное, бездыханным.
По сержантовым скулам разливаются темень и свет, и скорбь заволакивает его голубые глаза, и хриплый его баритончик доверительно и неоднократно упоминает мое имя в том смысле, что Акаджав, понимаешь, самый нерадивый — и окапывается медленно, и на турнике подтягивается всего два раза, будто девка…
«Два раза? — усмехается лейтенант. — Ну и ну…»
И когда все ползут по-пластунски, он норовит на карачках…
«На карачках?» — не верит лейтенант…
«Мы все, товарищ лейтенант, бегим цепью, а Акаджав не бегит. Гляжу, кто, понимаешь, отстающий? Обратно Акаджав! Все, понимаешь, стараются, сил не щадят, а Акаджав с прохладцей… Я, товарищ лейтенант, с им в разведку не пойду…»
«Акаджав, Акаджав, ты, конечно, не прав», — думаю я обреченно.
Лейтенант Федоринин прищуривается в меня:
— Ну, Окуджава, что делать будем?
Я молчу. Все, что было сказано обо мне, наверное, правда. Это как песня, из которой слова не выкинешь. Но что-то душит меня, мешает мне ответить. Я хочу вздернуть голову, но она клонится. Я хочу открыто глядеть лейтенанту в лицо. Но вижу носки своих перепачканных грязью ботинок. Это грязь войны, грязь моей судьбы. Разве она не укор вам, мои командиры? Разве ее недостаточно, чтобы выглядеть в ваших глазах достойным хотя бы сочувствия?
— А почему обувь грязная? — спрашивает лейтенант.
— Вот, понимаешь… — бормочет Ланцов.
— Два наряда вне очереди! — говорит лейтенант, звонко улыбаясь. — Сержант, через недельку доложите, какие успехи…
Через недельку я подтягиваюсь пять раз; ползя по-пластунски, словно ящерица, сливаюсь с грязью, задыхаюсь, выплевывая землю, подношу мины, готов умереть по мановению сержантова пальца… Я уж не говорю о том, как с помощью травы и тавота довожу до блеска свои ботинки… Где-то в глубине души теплится надежда, что лейтенант Федоринин видит все это, скрываясь за кустами, и одобрительно кивает кудрявой головой… Сержант окапывается со мною рядом, расплескивая вокруг хриплые проклятия немцам, их танкам, их орудиям, их матерям и женам, и Гитлеру, и… так вашу растак! Врешь, не возьмешь!.. Ланцова не возьмешь… Ланцов вас таких сам в душу… Нате, гады! А вот еще… И так, и так!.. Я заворожен его откровениями и потому останавливаюсь и слушаю этот мотив, который с каждым днем становится мне понятнее.
«Акаджав, опять сачкуете! Ройте глубже, так и так!» — и смотрит на меня почти с омерзением.
Вечером, за десять минут до отбоя, я тянусь перед лейтенантом из последних сил. Я уверен в том, что на этот раз все у меня в ажуре: я был скор, ловок и красив: я ползал так, что вдавил грудную клетку; я окапывался молниеносно (пусть этот окопчик станет могилой вражескому солдату); я без запинки ответил устав; разобрал и собрал затвор карабина; по тревоге выбежал чуть ли не самый первый… остальные там чухались, а я уже выбежал…
— Когда окапывались, товарищ лейтенант, он, понимаешь, остановился и глядит, будто спит… Тут, понимаешь, каждая минута дорога…
— Рассеянность, товарищ Окуджава, — говорит лейтенант, — это бойца не красит…
— Это не рассеянность, — говорю я с отчаянием. — Это сосредоточенность…
Впрочем, не берусь утверждать, что именно эту фразу я произнес тогда: очень может быть, что попросту украл ее из фильма Владимира Мотыля, в котором незабвенный Олег Даль произнес ее с подкупающим очарованием. Не помню. Но что-то такое я из себя выдавил, пользуясь правом царя природы и еще подогреваемый едва слышной музыкой домашнего тепла, до которой, кроме меня, уже никому не было дела.
В два этажа нары из сосновых досок — пристанище нашей учебной батареи. В самом конце — топчан сержанта, отгороженный от нас брезентовым пологом. У него там свой фанерный сундучок, в котором драгоценности и тайны, и он их перебирает с любовью, когда удается на несколько минут избавиться от нас перед отбоем…
«Личное время, понимаешь: уставчик подзубрить, письма накатать… Мне писать некому: моя деревня под немцем. Ты, Акаджав, чего стоишь по стойке “смирно”? Садись… Личное время, понимаешь…»
Он на меня не смотрит, роется в сундучке, вынимает открытку, рукавом с нее стирает пыль…
«Я ведь тебя зачем позвал? Хочу, понимаешь, спросить: как дальше будем? Так все и будем отставать? Мало я тебя гонял?..»
«Вполне достаточно…» — говорю я.
«Могу и больше… — Скулы у него начинают двигаться, но смотрит он в сундучок… — Знаешь, как могу? Весь пар, так и так, выпущу… И не таких ломал. Знаешь, какие тут были? Уж они такие городские, такие грамотные, такие все из себя гордые… Ладно, так и так, я вам поскалюсь… А теперя они с передовой знаешь чего пишут? Спасибо, мол, сержант, за науку, очень пригодилась, понимаешь…»
«И я напишу», — говорю я…
«От тебя дождешься, как же…»
И вдруг кричит:
«Опять ботинки нечищеные! Вы у меня поразговаривайте! Чтоб начистить!.. Вот я сейчас, так и так, карабин проверю… Ну ежели, понимаешь, что не так, так и так, будете, понимаешь, до утра у меня вертеться… Крууу-гом!..»
Мне снится сон.
— Товарищ сержант, — спрашиваю я, — почему вы меня все время оскорбляете?
— Это вы меня оскорбляете своим внешним видом, — говорит он, — своими тонкими ручками, усмешкой, которая должна меня унизить.
— Это вы унижаете мое достоинство, — говорю я.
— Меня оскорбляет ваше наплевательское отношение к нашему общему делу, — говорит он.
— Вы все время коверкаете мою фамилию, — говорю я.
— Пытался вызубрить, — вздыхает он, — ничего не получилось. Я буду называть вас товарищ боец, и по уставу, и необидно. Согласны?..
Это, видимо, так преломился подслушанный мной разговор.
Случайно долетело:
«Что это вы фамилию его коверкаете?»
«Да я, товарищ лейтенант, замучился. Заучивал, заучивал, понимаешь…»
«Ну-ка, повторите, — смеется лейтенант Федоринин, — ну-ка…»
«Акаджав»
«О-куд-жа-ва, — диктует лейтенант, — повторите…»
«А-кааад-жав», — старательно выговаривает Ланцов.
«Н-да, — говорит лейтенант и внезапно кричит: — К завтрашнему чтобы выучить, так и так! Глядите у меня!..»
Кто-то говорит:
«Снег пошел!»
Снег идет. В казарме холодно, сыро… Холодно ему, понимаешь! Телят в холоде держать надо — здоровше будут. Холодно… А на передовой, так и так, тепло?