Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А кто эта Мими?
– Моя тетя. Или мама. Мать у меня погибла в аварии. Ее пьяный мужик сбил.
– О? Какой ужас!
– Ага. Я его за это убью.
Удивительно, но эта фраза упала мне в душу, как снаряд. У меня защемило в груди, на глаза навернулись слезы; я извинилась, вышла на балкон, взялась за холодные перила и стала смотреть на город и реку. Огни большого города расплылись в слезах, уронить которые мне не позволила гордость. Мне не хотелось плакать на глазах у этой молодежи. Я сама удивилась своей ранимости. Неужели я до сих пор настолько хрупка?
Джон осторожно высунул голову на узкий балкон:
– Что с тобой? Я что-то не то сказал?
Я обернулась:
– Нет-нет, я… просто… я тоже потеряла… так же…
– Маму?
– Нет, маленького… маленькую…
– Сестру?
Я не могла ответить. Только качала головой. Мне до сих пор было так больно. Я думала, что мало-помалу оправлюсь после того, как моя дочь погибла под колесами машины, но вот и через семь лет я не могу слышать про ДТП. И вот через пятьдесят шесть лет я лежу и вытираю с дряблых старческих щек слезы. Какое невезение – вспомнить такое именно с этим парнем и именно в этот вечер! Он держался хорошо, но, разумеется, о дальнейшем «общении» не могло быть и речи. Молодые люди не хотят спать со старыми проблемами.
– Ты хочешь сказать… ребенка?
Я кивнула, сглотнула и попыталась улыбкой прогнать слезы. Сквозь музыку слышался стук поезда в ночной темноте. Битл улыбнулся в ответ. Наконец он вышел на балкон, закурил сигарету и сказал, отгоняя дым:
– Ты ведь намного старше меня, да? Сколько тебе лет?
Как ни странно, такая беспардонность взбодрила меня.
Я попросила у него сигарету и снова заговорила:
– Даму о возрасте не спрашивают. Ты разве не джентльмен?
– Нет, я из Вултона. Так сколько тебе лет?
– Тридцать один, а тебе?
– Двадцать, – ответил он и улыбнулся. – Но скоро мне будет тридцать.
В этом что-то было. Потому что вскоре началось десятилетие, которое пролетело быстрее всех других в двадцатом веке. Я смотрела, как он открывает балконную дверь, которая на самом деле была просто окном в человеческий рост, снова входит в шум и превращается в длинноволосого, всемирно известного и бывшего битла, переписавшего историю музыки двадцатого века и подбившего полмира хипповать и лежать в постелях в Амстердаме.
А я осталась стоять и вновь повернулась к городу, к своей несчастливой жизни. Где-то там вдалеке был центральный вокзал, на котором я в середине войны «потеряла» в течение одних суток и отца, и мать; и где-то внутри меня маленькая светловолосая девочка все еще играла на тротуаре в другом городе. Я услышала ее смех, когда заскочила в бар, где у меня в затылке раздался стук – самый жуткий звук из тех, что издает жизнь. Он превратил меня в самую ужасную деваху на земле. Я слышала этот стук (который возникает, когда двухлетняя головка сталкивается со стальным американским бампером на скорости тридцать километров в час на узкой улочке в аргентинской столице) каждый… порой каждый месяц, порой каждый день – всю жизнь. Кто потерял ребенка – потерял половину рассудка.
Однако я родила и другого ребенка, которого подкинула маме, а сама убежала сюда целоваться с парнями. Теперь он спал в бабушкином доме – годовалый Харальд, до которого мне совершенно не было дела. В разлуке с обоими детьми я больше скучала по ней, умершей, чем по нему – живому. Может, я сама потихоньку умирала? А может, я ушла от малыша из страха потерять под колесами машины еще одну жизнь?
Я очнулась от своих дум, утерла слезы и только тут заметила, что держу в руках незажженную сигарету, которую дал мне мальчик-баддихольчик. Я поискала в карманах юбки спички, но ничего не нашла, однако входить в квартиру сейчас мне не хотелось, и я уронила сигарету вниз на улицу.
И вот сейчас, когда я лежу прикованная к постели и пытаюсь согреться о Колонну Мира, я понимаю, что лучше бы мне было сберечь эту сигаретку из пачки Леннона, невыкуренную палочку – на память о том, что могло бы произойти. Тогда бы я продала ее вместе с влажным битловским поцелуем на eBay, а на вырученные деньги обставила бы гараж: завела там møbler og tapet[38], а еще этот самый плоскоэкранник, по которому крутили бы одни кинофильмы по мотивам моей жизни.
Как женщина я, конечно же, была очень одинока в моем поколении. Пока мои ровесницы ходили в реальное училище, я в одиночку сражалась с целой мировой войной. Из нее я вышла пятнадцатилетней, но с таким жизненным опытом, как будто разменяла третий десяток.
Мне исполнилось двадцать в 1949 году. Согласно учебному плану эпохи, мне следовало либо отправиться в короедство Данию, и изучать какую-нибудь овсянкологию, либо остаться на Синем острове и посвятить себя мыслям о замужестве; благородная девица из президентского рода на балу в Доме Независимости близ площади Эйстюрветль. Меня бы пригласил на танец Гюннар Тороддсен[39], и мы бы в конце концов оказались в Бессастадире (со мной бы он точно победил), в окружении детей и журналистов. Но вместо этого меня понесло дальше на поиски приключений: я плясала на палубах к югу от экватора и никому не позволяла себя приглашать – наоборот, я всех отгоняла.
Я много повидала за границей, и к этому надо прибавить, что в ту пору Исландия отставала от пульса времени на целых шестнадцать лет. Поэтому мне было трудно приспособиться к жизни маленького городишки на родине. Я была дитя войны – не в том смысле, что выросла в военные годы, а в том, что меня взрастила сама война. Так что я стала светской женщиной еще до того, как стала просто женщиной. Я была звездой вечеринок и перепивала всех мужчин еще до того, как Ауста Сигурдардоттир[40]возмутила всю страну своим поведением. Я стала практикующей феминисткой задолго до того, как само это слово появилось в исландской прессе. Я многие годы посвятила «свободной любви» до того, как придумали этот термин. И конечно же, я поцеловалась с Ленноном задолго до того, как до нашего тугодумного мерзлозема наконец дошла битломания.