Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была в кабинете д-ра Лихтера, все такая же бесстрастная. А тот смотрел на нее с любопытством и своего рода ужасом. «Я не видел вас со времени самоубийства этого бедного мальчика, – сказал он, – секретаря вашего мужа». «Вильфрида», – уточнила она. «Вы так и не выяснили, почему он сделал это у вас дома?» Их взгляды встретились. Взгляд врача был презрительным, агрессивным, но Жозефа смотрела на него совершенно безмятежно. «Нет, – ответила она, – я сочла это крайне неуместным».
Врач немного дернулся и открыл ящик, откуда достал несколько рентгеновских снимков. «У меня для вас плохие новости, – сообщил он. – Я предупредил герра фон Крафенберга, и он сказал, чтобы я показал вам это». Она оттолкнула снимки рукой в перчатке и улыбнулась. «Никогда не умела читать рентгенограммы. Думаю, у вас есть результаты анализов. Они положительны?» «Увы, да», – ответил он. Они пристально посмотрели друг на друга, потом она отвела глаза, заметила картину над его головой и встала. Сделала три шага, поправила картину и невозмутимо вернулась на свое место. «Извините, но меня это раздражало». Врач проиграл пари, которое заключил с самим собой, так и не сумев хотя бы раз вывести Жозефу фон Крафенберг из равновесия.
В гостиничном номере Жозефа написала короткую записку своему мужу: «Дорогой Арнольд, как вы меня часто упрекали, я никогда не умела страдать. Не собираюсь начинать сегодня». Потом встала и в последний раз посмотрела на себя в зеркало, по-прежнему задумчиво и спокойно. Странно, она даже слегка улыбнулась себе, затем подошла к кровати и открыла сумочку. Достала оттуда маленький, совершенно черный, блестящий пистолет и передернула затвор. При этом, поскольку тот, к несчастью, оказался чуть туговат, сломала себе ноготь. Жозефа фон Крафенберг не выносила небрежности ни в чем. Она встала, открыла косметичку, которая была у нее с собой, достала пилочку для ногтей и тщательно исправила повреждение. После чего вернулась к кровати, снова взяла пистолет и прижала к виску. Выстрел не произвел большого шума.
Стоя на крыльце, лорд Стивен Кимберли обернулся и протянул руку своей невесте. В закатном свете этой прекрасной английской осени она была еще обворожительнее, женственнее и грациознее, чем обычно. Он горько пожалел на секунду, что все это оставляет его совершенно холодным. Но в конце концов, она его любила или думала, что любила, принадлежала к тому же кругу, располагала неплохим приданым, а ему в тридцать пять лет пора было жениться. Они населят английскую деревню весьма здоровыми детишками, которые унаследуют голубые глаза своей матери и темные волосы отца или же, наоборот, черные глаза и белокурые волосы. Будут пронзительно орать, кататься на пони и непременно умилят старого садовника.
Конечно, внутренний монолог Стивена может показаться циничным, но, по сути, он таковым почти не был. Воспитанный в этом доме, потом в Итоне, потом в Лондоне, он прошел через детство, отрочество и полузрелость с невозмутимым спокойствием, за исключением одного раза, но о том разе, о том мгновении он совершенно не вспоминал. Ностальгия просыпалась лишь в конце аллеи.
– Как красивы эти буки! – воскликнула очаровательная Эмили Хайлайф, его невеста, зазвенев хрустальным смехом.
Сама она не без некоторого удовольствия рассматривала мысль стать в один из ближайших дней хозяйкой этих мест, этого мужчины и благовоспитанных детишек, которых он любезно ей подарит. А потому воздушным шагом, опершись пальчиками о мускулистую руку своего кавалера, спустилась с крыльца на несколько ступенек.
Сидя под зонтиком от солнца и угощаясь чаем со сдобными булочками, их давно овдовевшие матери (одна благодаря Индии, другая бирже) смотрели на них с восхищением. Лишь образ внуков, которых им наверняка подкинут, на месяц тут, на месяц там, во время каникул, немного омрачал это золотое будущее, но, в конце концов… для этого есть няньки.
– Я так рада, – сказала леди Кимберли. – Стивену пора остепениться. Мне ничуть не нравятся его лондонские друзья.
– Каждый молодой человек должен отгулять свое, – снисходительно ответила ее собеседница. – Для моей малышки Эмили так даже предпочтительнее.
Пока их матери обменивались этими исполненными здравого смысла прогнозами, молодые люди вышагивали вдвоем по аллее. Хотя Стивен часто приезжал в Данхилл-Кастл, но прогуливался там довольно редко. Чтобы оценить прелесть передвижения, ему, как и многим его сверстникам, непременно требовалось взгромоздиться на что-нибудь четырехколесное или четырехкопытное. Тем не менее его невеста не переставала восторгаться этими чертовыми буками, и он сопровождал ее небрежным шагом, тоже любуясь, хоть и не видя, стремительным и косым спуском солнца в листву. Вот так, сам того не заметив, он и очутился вместе ней на прогалине, прятавшейся в самом конце длинной аллеи. Это было очень укромное и очень красивое место, куда вел узкий проход меж колючих кустов. И там, при виде дерева, перед ним вдруг воскресло прошлое, лицо Фэй и, конечно, единственный живой момент его жизни.
Ему было пятнадцать, а ей четырнадцать. Она была дочкой фермера-арендатора. Жила чуть дальше, у реки. У нее были темные волосы и вид дикого зверька, который часто бывает у девочек, растущих на природе. Он же был тощим верзилой, «облаченным простодушной честностью и белым льном», точнее, белым тиком, поскольку тем летом в Данхилл-Кастле стояла дьявольская жара. Они начали с совместной рыбалки, ловили почти ручных форелей поместья (почти ручных, но строго запрещенных), и, ощущая в своей ладони их ледяное и ужасающее биение, Стивен испытывал любопытное чувство: удовольствие от запретного и, гораздо более смутное, разумеется, желание другой, столь же неистовой, но не такой холодной, как эта, добычи. Фэй смеялась над ним, смеялась над его выговором, над его прыщами, над его неуклюжестью. Всегда приходила первой в их безумном беге наперегонки. Она была полной Неизвестностью, одновременно настоящей натурой и женщиной, то есть всем тем, чего он не знал, а впрочем, имел весьма мало шансов узнать. Но тем летом, тем единственным летом, в первый и последний раз в своей жизни Стивен испытал чары Данхилла и восхитился его красотой, просто потому, что Данхилл был покрыт листвой, чтобы ложиться, наполнен сеном, чтобы прятаться, а эта почтенная прогалина вдруг стала в летнюю жару местом тайных наслаждений.
То, что должно было случиться, случилось в конце одного долгого дня. Прежде чем поцеловать его, Фэй назвала его по имени, Стивен, и ему на мгновение показалось, что он в первый раз слышит собственное имя. Оба были совершенно беспечны, поскольку прекрасно сознавали, что это лето наверняка будет единственным; и оба ни на миг не испытывали друг к другу ни малейшей сентиментальной склонности: она была цинична, потому что уже смирилась, а он просто шалел от своего наслаждения. Лето проходило. Благодаря солнцу и уже опытным ласкам Фэй прыщи Стивена исчезли, его неуклюжесть превратилась в силу, а собственная ложь казалась ему столь же нормальной, как правда. Невозможно описать красный ад детской любви. Окруженные, обложенные со всех сторон сторожами угодий, родителями, кузенами, охотниками и прочими обитателями этих мест, Стивен и Фэй каждый день оказывались на той же поляне и под тем же деревом – платаном, который привез из Прованса один из его дядюшек, сумасшедший алкоголик ирландец (никто так и не узнал зачем), и который изгнали на эту поляну, как мрачный символ семейного порока. И каждый день они обнаруживали свои тела прижатыми друг к другу, а потом запах травы и запах любви. Они расстались без единого слова.