Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда бы я ни брала одно из них за деревянную рукоятку, у меня возникало стойкое ощущение, как под моими пальцами инструмент стремится изменить направление движения и впиться в мою плоть. С инструментами всегда приходилось держать ухо востро и крепко сжимать в руке, потому как все они были весьма решительные субъекты. Мне вечно приходилось показывать им, кто тут хозяин, и если я вдруг отвлекалась хоть на секундочку, хоть на миг, они сразу нацеливались вспороть мне кожу. Несколько раз им это удавалось: однажды меня цапнули за кончик пальца, в другой раз куснули за ладонь, что неизменно вызывало ярость доктора Куртиуса. Потому что с ним они были тише воды, ниже травы, ведь он их всех укротил. В его руках они оставались паиньками.
Генрих из Бернской больницы в ту первую неделю приходил дважды с коробками, набитыми кусками тела, которые Куртиусу предстояло копировать в гипсе. Я наблюдала за его работой и вскоре начала выполнять для него несложные задания. Меня окружали предметы, изъятые из недр тела. Частенько эти безжизненные куски людей доставлялись нам после того, как они подвергались нападению какого-нибудь студента-анатома в больнице: это могли быть окровавленные лоскуты ткани, изрезанной в клочья, или часть торса, истыканного студентами-практикантами. Желтые и серые обрывки кожи сваливались горой на верстаке. Их смрад подавлял все иные запахи. И еще очень долго после того как источник смрада покидал стены мастерской, жуткий запах носился в воздухе, ощущался на языке, в носу, в глазах и на коже. Кусок тела, думала я, ты чей? Я видела шрам, веснушку, родинку, морщинку на холодной плоти, волоски на руке – и пускалась фантазировать. И ведь это зрелище не внушало мне ужаса, совсем нет, оно стало обычным, привычным. Этому научил меня Куртиус.
– Это же просто фрагмент человеческого тела, Мари. И ничего в нем нет особенного. Человеческие тела, в конце концов, самые обычные предметы.
В конце недели приехал хирург Гофман. Он остановился перед моей восковой головой и смотрел на нее с изумлением.
– Так-так. Ты опять взялся за свое. Поразительное сходство, Куртиус.
– Благодарю вас, сударь! – отозвался тот.
– Правда, это едва ли имеет большое значение, – задумчиво пробормотал Гофман, хотя было видно, что он не может оторвать взгляд от восковой головы. – Я не думаю, Куртиус, но все же… Нет, конечно, нет!
– Что вы хотите сказать, сударь?
– Я собирался сказать какую-то ерунду, какую-то глупость.
– И все же, сударь?
– М-да. Вот что, Куртиус, я хотел высказать предположение… хотел предложить, что, возможно, ты бы мог добиться такого же отменного сходства, такой точности, вылепив меня? Ты смог бы? Что скажешь?
– Да, сударь, я бы смог.
– В самом деле?
– Без сомнения, сударь!
– Ты думаешь, я глупец?
– Вовсе нет. Если вам будет угодно, сударь…
– Мне будет угодно! Я считаю, что пора мне прославиться, в конце-то концов. Я известный специалист в своей области. Я не жду, что мне установят бронзовую статую, но такое вот изваяние из воска, почему бы нет? Я был бы тебе весьма благодарен.
– Я могу это сделать, сударь.
– Хорошо. Да, это хорошо!
Куртиус отправился за сосудом с сухим гипсом. А я подошла к старику.
– Прошу, садитесь, сударь.
Он сел на стул, было видно, что он немного нервничает. Я обернула вокруг его шеи белую простынку, точно он сел в кресло цирюльника. Подошел Куртиус с пузырьком масла.
– Мне нужно расстегнуть ворот вашей сорочки, сударь, чтобы приоткрыть шею. Закройте глаза, сударь.
– Да, – отозвался тот.
– И не открывайте.
Мой наставник нанес на лицо хирурга немного масла. Тот поморщился.
– Я теперь в вашей полной власти, так, Куртиус?
– Вам следует сидеть абсолютно неподвижно! – ответил он. – Это необходимое условие. Я вставлю две соломинки вам в ноздри, и вы будете дышать через них, пока я не скажу. И губы тоже крепко сожмите.
Воцарилась тишина, мы в молчании корпели над хирургом. Он полностью нам подчинился. Его грудь вздымалась и опускалась, оставаясь единственным зримым подтверждением того, что он жив. Когда Куртиус удалил с его лица гипсовый слепок, под ним обнаружилось лицо испуганного и оробевшего старика, который, моргая, глядел на нас с недоумением. И тут я решила воспользоваться моментом.
– Вы меня извините, сударь? – обратилась я к хирургу.
– Что такое, мое дитя?
– Я вот все думала, куда дели мою маменьку.
– Боюсь, твоя мать умерла.
– Да, сударь мой, мне это известно. Но где она сейчас? Я бы хотела ее навестить.
– Навестить? – в изумлении воскликнул он. – Что за странная прихоть!
– Когда скончался мой папенька, у него была могила. Сударь, скажите на милость, а где маменькина могила?
– Дитя, – строго сказал он. – Нет никакой могилы.
– Как нет могилы? Совсем никакой?
– Нет, нет. Ее погребли в яме. Она обрела покой рядом со множеством прочих горемык. Но ее не отдали на растерзание студентам в больницу, чтобы она не попала к Куртиусу. Я не мог этого допустить. И тем не менее она легла в общую могилу для нищих, понимаешь? Быстрое погребение, вполне достойное. Кто-то что-то сказал. Залили едкой известью. Положили рядом с остальными неимущими мертвецами, доставленными в тот день.
– Но где находится эта яма? Где теперь моя маменька? – меня переполняло отчаяние.
– Тебе не стоит говорить со мной в таком тоне! Не смей!
– Прошу вас, скажите!
– Такие погребения не записываются ни в каких книгах. А едкая известь действует… быстро.
– О, маменька! – зарыдала я.
Хирург отошел к Куртиусу.
– Позволь мне взглянуть на мою голову!
– Она еще внутри, – Куртиус продемонстрировал гипсовую форму, – в зазеркалье, в перевернутом мире. Но воск скоро покажет свои чудодейственные свойства.
– Но я хочу ее увидеть!
– Увидите в свое время. Это всего пару дней. Приходите через два дня. А сейчас вы нам больше не нужны. Ведь у нас есть это!
– Я должен оставить у тебя свою голову?
– Тут она будет в полной безопасности.
В ту ночь, оставшись одна в мастерской, я плакала, уткнувшись в одеяло, так как у маменьки не оказалось могилы, куда я могла бы приходить. Ничего от нее не осталось, совсем ничего, кроме ее Библии, в которую, казалось, была вложена частица ее горестей.
Но потом, утерев нос, я вдруг придумала грандиозную теорию. Вот мой нос – вернее, маменькин нос. Значит, она все еще здесь. Маменька. Моя. Вот так и пришла в голову моя великая система носа. Она оставила мне свой нос, и больше ничего и не требовалось, чтобы помнить о ней. Я обладала двумя одинаковыми воздушными проходами, с помощью которых могла вдыхать и обонять любовь. Меня порадовали эти мысли и обуяла гордость за мою теорию. Вот маменька, вот папенька, они со мной, и я могу жить дальше.