Шрифт:
Интервал:
Закладка:
14 июня, воскресенье.
Постыдное признание: сейчас утро воскресенья, начало одиннадцатого, а я вместо романов и рецензий пишу дневник, и нет у меня никаких оправданий, кроме состояния рассудка. После написания двух книг просто невозможно сосредоточиться на следующей; к тому же есть еще письма, разговоры и рецензии, и все они распыляют мое внимание. Я не могу успокоиться, взять себя в руки и выключиться из жизни. Написала шесть коротких рассказов, неаккуратно выплеснула их на бумагу, зато довольно основательно, как мне кажется, продумала «На маяк». Обе книги пока пользуются успехом. В этом месяце продано больше экземпляров «Дэллоуэй», чем «Джейкоба» – за год. Думаю, мы дойдем до отметки в 2000 штук. «Обыкновенный читатель» на этой неделе тоже принес прибыль. Пожилые джентльмены пишут мне длинные восторженные письма.
Мощная, грузная, голубоглазая пятидесятилетняя женщина, миссис Картрайт[163] хочет стать преемницей Мерфи, а Мерфи хочет остаться. Как же люди стремятся работать! Какая огромная сила притяжения у очень небольших сумм денег! Но я не знаю, какое мы примем решение и чем будем руководствоваться. Здесь я с неослабевающим, поистине детским обожанием полагаюсь на Леонарда. Пока мы с Ангусом будем изворачиваться и колебаться, Л. спокойно и уверенно решит вопрос. Я доверяю ему как ребенок. Проснувшись сегодня утром, я была немного подавлена тем, что «Миссис Дэллоуэй» вчера никто не купил и что вечером к нам приходили Питер[164], Эйлин Пауэр[165], Нол[166] и Рэй[167]. Для нас это был тяжелый труд, а мне с моим ожерельем из стекляруса за фунт не сделали ни одного комплимента, а еще у меня болело горло и текло из носа, скорее всего из-за погоды, и можно сказать, что я прижалась к ядру своей жизни, суть которой заключается в абсолютном комфорте с Леонардом, и нашла столько радости и спокойствия, что утром я ожила и начала все с чистого листа, почувствовав себя совершенно неуязвимой. Думаю, огромный успех нашей жизни связан с тем, что наши сокровища спрятаны, или, вернее, счастье заключается в настолько простых вещах, что никто не может на него посягнуть. То есть, если человек с удовольствием ездит на автобусе в Ричмонд, сидит на лужайке, курит, вынимает из ящика письма, проветривает шубу из сурка, расчесывает Гризель, готовит мороженое, открывает письма, садится с кем-то после ужина бок о бок и говорит: «Братец, тебе хорошо?», – ну, что может помешать этому счастью? И ведь каждый день полон таких моментов. Если бы мы зависели от речей, денег или приглашений на вечеринки… Это, кстати, напомнило мне об отвратительной вечеринке, которая была на днях у Оттолин. Почему я все время разговаривала с Хелен Анреп[168]? Отчасти потому, что меня немного раздражает обилие молодых людей. Скажем прямо, светская львица из меня никакая. При всем моем тщеславии я становлюсь немного циничной, иначе почему мне так не нравится восхищение Тернеров[169], Китчинов[170] и Гаторнов-Харди? Женщины обычно более отзывчивы. Они создают особую атмосферу. Но гостеприимство Оттолин износилось до дыр. Гости сидели далеко друг от друга, и было ощущение звука тикающих часов, а Оттолин все твердила, что это полный провал, и не знала, как исправить ситуацию.
Теперь я должна ответить Джеральду Бренану[171] и прочесть «Гэндзи[172]», потому что завтра получу еще £20 от «Vogue». А я говорила, что Сивилла меня забыла? Из Сивиллы она опять превратилась в леди Коулфакс. Уже месяц никаких приглашений.
16 июня, вторник.
Это конец моей утренней изнурительной работы над «Гэндзи»; рецензия выходит из-под пера слишком вольготно и должна быть ужата. «Дэллоуэй», как и «Джейкоб», уперлась в какую-то невидимую стену общественности и почти не продается вот уже три дня. Однако друзья в восторге – искренне, я полагаю, – и готовы провозгласить меня успешным, заслуженным, триумфальным автором этой книги; Клайв, Мэри, Молли и Роджер последними вошли в ряды моих союзников. Думаю, мы продали 1240 экземпляров, так что волна распространилась дальше, чем от «Джейкоба», и, похоже, до сих пор есть рябь.
Сегодня вечером у Леонарда банкет, праздник братьев-апостолов, и, вероятно, их здесь будет даже слишком много. «Почему люди изобретают все эти способы самоистязания?» – это то, что он скажет в качестве председателя и спикера[173]. Старина Литтон, как мне напомнили, давно выпал из нашей жизни. Ни слова о моих книгах; никаких визитов после Пасхи. Мне кажется, что когда у него появляется новая любовь, а в данном случае это Ангус, то Литтон становится мрачным как туча; он чувствует себя нелепым, неловким, и ему не по душе компания старых циничных друзей вроде нас. По правде говоря, когда я слушаю рассказы Ангуса о муках, мольбах и отчаянии Литтона, меня немного тошнит. Он вызывает у молодых людей только жалость и смех, и в этом его обнажении есть что-то маразматическое, а любовные похождения и вовсе приводят его в общество наиболее равнодушных и неталантливых посредственностей; ничего, что стимулировало бы его разум или вдохновляло. Взять хотя бы бедного немощного Филиппа [Ричи], который точь-в-точь похож на итонского мальчишку в итонской куртке, – хочется дать ему монетку на мороженое.
«Вот его слова» – это напомнило мне, что я должна вернуться к «Дэвиду Копперфилду»[174]. Бывают случаи, когда все шедевры не более чем бренчание на расстроенном инструменте. Подходящее настроение для чтения – редкое и своеобразное удовольствие, такое же сильное, как и любое другое, но читать без него – это сущая пытка.
18 июня, четверг.
Нет, Литтону не нравится «Миссис Дэллоуэй», и, что странно, я люблю его еще сильнее за то, что он сказал, и совсем не расстроена. Он говорит, что между орнаментом (невероятно красивым) и сюжетом (довольно посредственным или незначительным) есть диссонанс. По его мнению, проблема во внутренних противоречиях самой Клариссы, которую он считает неприятной и ограниченной; я же то смеюсь над ней, то всецело защищаю, принимая, что любопытно, удар на себя. Итак, книга, на мой взгляд, не кажется целостной, хотя Литтон утверждает обратное и говорит, что в некоторых местах