Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и что тут такого? Я просто пытаюсь дать тебе добрый совет. Иногда не вредно послушать, что тебе говорит отец.
— Ага, и что мне, по–твоему, надо делать?
— Для начала перестать иронизировать и умничать. А то ты пишешь так, что прославишься только после смерти.
— Ну и как же я должен писать?
— Я тебе уже говорил, – отвечает отец. – Если хочешь, чтобы твои книги продавались, надо, чтобы в них было больше секса и насилия.
— Ты правда думаешь, что это так просто?
— Как у Стига Ларссона. Включи туда парня, который будет спать со всеми подряд, и девицу, которая разъезжает на мотоцикле и к тому же немного лесбиянка.
— Что значит немного лесбиянка?
— Ну, не настолько, чтобы ей не хотелось спать с главным героем. Еще надо, чтобы она сперва подвергалась всякому издевательству и насилию, а потом жестоко и кроваво мстила. Тогда народ скажет, что твоя книга о борьбе против угнетения женщин, вместо того чтобы счесть ее грязной оргией из мира похабства и увеселений. Ведь когда женщины снимают порнуху, все хлопают в ладоши и называют это проявлением феминистского сопротивления.
— Да, – соглашаюсь я, – возможно, в этом что‑то есть.
— Что значит "возможно"? – возмущается отец. – Так и есть. Если хочешь продавать свои книги, тебе нужно больше секса и насилия. Никуда не денешься. Хочешь, чтобы папа рассказал тебе что‑нибудь еще?
Ворота шлюза закрываются, и уровень воды начинает постепенно понижаться. А мы втроем стоим бок о бок и наблюдаем, как суда красиво, даже элегантно проходят бассейн. Затем отец усаживается в кафе, а мы с Лео отправляемся на холм по другую сторону канала. Тропинка ведет через небольшой лесок, и мы бежим вверх по ее крутым ступеням, минуя одну за другой, пока яхты внизу не начинают напоминать игрушки.
— Вот это здорово, – говорит Лео. – А мы можем забраться еще выше?
— Не знаю. Мне не хочется заставлять дедушку слишком долго ждать.
— Ну еще чуть–чуть, – просит сын.
Он явно счастлив и смотрит на меня с такой надеждой, что я сдаюсь, и мы двигаемся дальше. Я так рад, что он поехал с нами, и благодарен за то, что у нас с ним такие простые и непринужденные отношения. Понятно, что так будет не всегда, а значит, надо наслаждаться, пока есть возможность.
По прошествии пяти минут я объявляю, что пора поворачивать обратно.
— А дальше никак нельзя? – спрашивает сын.
— Нельзя, – отвечаю я. – Но мы можем вернуться сюда, когда заберем сокровище, и залезть повыше.
Лео неохотно соглашается, и мы начинаем путь вниз. Обратно получается гораздо быстрее. Сын бежит впереди и, пружиня, скачет вниз по ступенькам, как это бывает только в юности, когда ты занимаешься чем‑то веселым и способен продолжать сколько угодно.
Мы довольно быстро достигаем подножья холма и, после недолгих поисков, обнаруживаем отца сидящим в невероятно китчевом кафе–мороженом с огромной порцией кофейного коктейля (с молочной пеной, мороженым и ментоловым шоколадом). Заведений подобного типа мне не доводилось видеть давно. Его стиль, напоминающий прозекторскую, кардинальным образом отличается от минималистской эстетики кофе–баров. Милкшейки подавали здесь такими большими порциями, что я на мгновение задумался, не перенеслись ли мы обратно в восьмидесятые, причем в Аликанте или в городок Риччионе на итальянском побережье, который так любили родители отца. У меня сохранилось много маленьких сувениров, которые они оттуда привозили, а однажды, когда я был в возрасте моего сына, они даже взяли меня с собой. Помню, для меня это было как сон. Дни мы проводили на пляже, где дедушка разгуливал раздетый до пояса, изображая супермена, а бабушка загорала до тех пор, пока не начала походить на сморщенное имбирное печенье. По вечерам мы прогуливались по набережной и сидели в открытых кафе, поедая мороженое и наблюдая за публикой. В общем, производили очень пристойное впечатление. Ведь бабушка придавала большое значение тому, чтобы человек вел себя как следует, не говорил того, что могло быть сочтено неподобающим, и всегда думал, прежде чем открыть рот.
Хотя мое собственное поведение, если верить отцу, далеко от стандартов бабушки Сони, мы с ней прекрасно ладили. Пожалуй, из моих бабушек и дедушек она была мне ближе всех и первой пробудила у меня любопытство к миру за пределами Швеции. Бабушка Соня очень любила путешествовать и отовсюду присылала мне открытки. С годами у меня набралось их штук пятьдесят. Обнаруживать их в почтовом ящике было очень увлекательно. Не из‑за содержания, поскольку бабушка всегда писала одно и то же: как у них жарко, что они едят и как без нас скучают. Увлекательными мне казались иностранные марки и экзотические виды, поскольку они давали понять, что где‑то там существует целый мир. Мир, совершенно отличный от моего, куда меня вскоре стало манить.
Однако, хотя мы проводили вместе довольно много времени, я по большому счету ничего о бабушке не знал. Ни что она попала в Швецию как беженка, ни что, подобно моей второй бабушке, бóльшую часть детства провела в Берлине. Я даже не осознавал, что она говорила с сильным немецким акцентом. Это дошло до меня только, когда я – уже подростком – услышал записанное у нее на автоответчике сообщение. Впрочем, кое‑что я все‑таки знал, например, что бабушкину маму звали Сельма, а ее папа Исаак был, безусловно, самым религиозным человеком в нашем роду. Все остальные – ассимилированные городские евреи – хоть и справляли большие праздники, но уклонялись от ритуалов, которые могли осложнить им жизнь. Исаак же соблюдал все настолько строго, что в течение нескольких лет отказывался посещать родителей моего отца, поскольку те не сделали своим детям обрезание.
В отличие от остальных родственников, отец бабушки Сони приехал не из Германии, а из Польши, из области, называвшейся Сувалки. Примерно за полгода до нашей поездки Стокгольмский еврейский центр организовал лекцию об иммиграции как раз оттуда. Я посчитал это прекрасным шансом убить двух зайцев: узнать что‑то новое о корнях нашего рода и пообщаться с отцом один на один.
От центра на улице Нюбругатан, где читалась лекция, мне удавалось держаться подальше с тех пор, как я бог знает сколько лет тому назад прошел бар–мицву. Сюда мы с сестрой ходили "на религию" или, как это официально называлось, на занятия по еврейской религии. Подозреваю, что родители, невзирая на ассимиляцию, в глубине души хотели, чтобы мы стали настоящими евреями. Иначе зачем бы им с такими сложностями возить нас сюда каждый понедельник? Особенно если ни я, ни сестра посещать занятия не хотели. На самом деле, мы ненавидели почти все с ними связанное: древнееврейский алфавит, через который с трудом продирались, старые истории о героических освободительных войнах, которые требовалось заучивать, и истерические народные песни, которые истеричные женщины заставляли тебя истерически петь. Кроме того, я чувствовал себя в этой компании совершенно чужим. Больше, чем в Весбю. Поскольку стокгольмские евреи никого в свое сообщество не впускали. Возможно, этот факт мог бы заставить тех, кто верит в существование еврейского заговора, прийти к выводу, что евреи из пригородов к участию в нем не допускаются.