Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Европа осознала себя Европой через Рим. Россия, как только поворачивалась лицом к Европе, тут же утыкалась взглядом в Вечный город, который стал её мороком, наваждением. Вся европейская история вела к тому, чтобы Брюллов, Гоголь и Иванов отправились в Рим и создали «Последний день Помпеи», «Мёртвые души» и «Явление Христа народу». Чувствовал ли себя Брюллов в Риме русским? Судя по всему, нет, Blut сказывалась, но Гоголь и Иванов оставались русскими до мозга костей. Вот и я, хоть у меня бабушка по матери и эстонка, а дед – ингерманландец, не чувствовать себя русским в Риме не могу.
* * *
Многие города сравнивали себя с Римом и домогались звания «новый Рим», но только Россия образовала своего рода очередь из претендентов на почётное уподобление, снабжённую порядковыми номерами. Для России этот город, чуждый и желанный, имел особое значение. Похожа ли Москва на Рим? Ни капли, никогда и нигде, ни в одном своём месте, не похожа даже в новостройках. Единственная натужная общность – пресловутые семь холмов, которых на самом деле не семь ни в Риме, ни в Москве. Монахи, что придумали концепцию Третьего Рима, видели Рим разве что на византийских миниатюрах, иллюстрирующих священные тексты, на которых город олицетворяет Деа Рома, богиня Рима. Практическая польза от такой визуальной информации нулевая, но зато она убедительно показывает, что Рим, как и Москва, – баба.
Петербург – мужик, а что толку? У него даже нет семи холмов. Плоский город под низким серым небом, полгода заснеженный и заледенелый. Что ж тогда так разоряться про петербургско-римские параллели и про то, что Питер смотрелся в свой прообраз? А вот есть повод: прообраз-то находится наверху, существуя не в realia, реальности действительной, грубой и для идеалистического сознания не представляющей никакого интереса в силу своей недоделанности, а в realiora, то есть реальности высшей и единственно истинной. Родились же концепции как Рима Третьего, так и Рима Четвёртого в сознании религиозном, для которого существует только realiora, а realia просто даже и незамечаема из-за своей никчёмности. Мысль Петра явно следовала вслед за Филофеем Псковским, о чём свидетельствует приставка «Санктъ». Следуя за монахом, Пётр тем не менее название столицы онемечил, указывая на запад – вдоль по течению Невы. Отныне церковь должна была служить императору и его двору, отождествляемым с понятием «государство», а не наоборот. При Петре церковь окончательно потеряла самостоятельность, стала частью государства и ему подчинилась.
Екатерина II православной была по долгу службы. Её realiora – а ей, никогда в Риме не бывшей, в её отношениях с Римом realiora тоже была важнее realia – парила не в золоте иконных небес, а в голубизне выдуманного неоклассикой античного неба, милейшим образом совпадая с мечтами о Греческом проекте и господстве над Константинополем. Именно к Римской империи она воспаряла мыслью, когда требовала настоящей римской архитектуры для своих резиденций и общественных зданий. Столица её империи должна была походить на древний императорский Рим, а не на какую-то там папскую столицу. Кваренги прекрасно понял её запросы. Ритм его колоннад задал направление всем архитекторам Петербурга, создававшим этот город. Геометризированный и правильный по замыслу и плану, то есть умышленный, город вышел достоевским и бесноватым, направляясь уже не в Европу, как было задумано, а в какой-то свой туман. Отчего это вышло? Оттого, что нельзя realiora, с небес взятую, воплощать на земле в realia, а петербургские архитекторы, следуя пожеланиям заказчиков, именно этим и занимались. Получилась ирреальность. Захватывающе интересно, местами красиво, и даже очень красиво, но крайне неуютно. Петербург неизбежно стал мороком и наваждением именно в силу рациональности своей архитектуры.
В сознание петербуржцев Рим, аллюзия на который зашифрована в самом названии их города, вбит накрепко. В детском разуме петербургские ряды белых колонн и чёрные квадриги, скачущие по триумфальным аркам, сливаются с рассказами об Античности, так что питерский ребёнок в неоклассических и ампирных зданиях своего города видит образ Рима. На Рим реальный нисколько не похожий, этот образ сформировал петербургскую культуру. Пушкинское стихотворение «В начале жизни школу помню я», написанное им в тридцать лет, гениально показывает, как Античность вплывает в детский мозг, увязает в нём, а затем остаётся на всю жизнь: «И белые в тени дерев кумиры,/ И в ликах их печать недвижных дум./ Всё – мраморные циркули и лиры, / Мечи и свитки в мраморных руках,/ На главах лавры, на плечах порфиры – Всё наводило сладкий некий страх/ Мне на сердце; и слезы вдохновенья,/ При виде их, рождались на глазах». Неважно, подлинными ли были эти кумиры или копиями, сделанными в современных мастерских, – вслед за Пушкиным у русских поэтов Античность сплеталась с петербургскими впечатлениями. В стихотворении «С веселым ржанием пасутся табуны», написанном в Крыму в 1915 году, есть загадочные строчки: «Я в Риме родился, и он ко мне вернулся»[1]. Кого именно имеет в виду Мандельштам? Стихотворение обращено, безусловно, к Овидию, с которым он себя идентифицировал. Так что «Я» это и Овидий, и Осип Эмильевич. Но Овидий родился не в Риме, а в небольшом городке Сулмо. Это обстоятельство отнюдь не мешает Овидию быть римским поэтом, так же как Мандельштаму, родившемуся в Варшаве, – быть поэтом петербургским, ибо Рим для него (Осип Эмильевич был в этом городе всего несколько дней в 1910 году) – умозрительный, воображаемый, петербургский.
Находясь в эмиграции в Париже, Георгий Иванов в тридцатые годы прошлого века начал писать роман «Третий Рим», осмысляющий гибель Российской империи. Кроме как в названии, Рим больше не упоминается ни на одной странице, весь роман написан о Петербурге. На первой же странице Иванов фразой, характеризующей его героя, объясняет, почему он игнорирует Москву: «С детства для Юрьева понятие „Россия“ целиком покрывалось понятием „Петербург“»[2]. «Россия» – это, конечно же, империя; роман Иванова о гибели Российской империи, чья история прочно связана именно с Петербургом. В «Третьем Риме» горький и жалкий конец Серебряного века показан в калейдоскопе быстро сменяющихся пёстрых сцен со множеством персонажей – от солдат и шулеров до высокопоставленных чиновников. Столичная жизнь представлена во всей прелести её безобразного разнообразия, от притонов и казарм до светских гостиных. Сюжет, лихо закрученный вокруг переговоров о сепаратном мире с Германией, делает роман чуть ли не шпионским детективом, но политическая интрига уходит на второй план. Главное – пёстрая панорама жизни столицы империи перед её крушением в феврале 1917 года: на обложку «Третьего Рима» можно было бы поместить «Последний день Помпеи» Брюллова.
Иванов сюжет закрутил, но не раскрутил, роман остался недописанным, что его, кажется, красит. Последний роман, написанный о Петербурге, как о Риме, – «Бамбочада» Константина Вагинова. Смешное итальянское слово bamboccio – «балаганная марионетка, уродец, карапуз» – было прозвищем голландского художника Питера ван Лара, прозванного Бамбоччо за свой внешний вид и склонность к дурачествам. Он жил в Риме в XVII веке и писал разбойников и нищих среди залитых солнечным светом римских развалин. Картины имели большой успех, ван Лар был очень популярен, вокруг него собралась целая компания во всём ему подражавших художников, в первую очередь состоящая из голландцев и фламандцев, обосновавшихся в Риме. Они писали небольшие по размерам картинки, привлекавшие живописным сочетанием красоты древних руин с убогостью современной жизни. Подобные композиции, целый новый жанр, стали называть bambocciata, бамбоччата. В иерархии жанров академической эстетики он считался чуть ли не самым низким, но был популярен – в Эрмитаже полно бамбоччат. Название романа, написанного в 1931 году, после того как столичное великолепие Петербурга сменилось убогостью Ленинграда, очень тонко и осмысленно – Вагинов в «Бамбочаде» представляет ленинградских прохиндеев и бездельников на фоне имперских развалин. Последний, обращённый к Риму ленинградский роман звучит как байроновское «Прощай! и если навсегда, то навсегда прощай!».