Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта улица была более фешенебельной, чем та, с которой мы свернул и, – заборы, кусты, более широкие тротуары. Мы поделили территорию и занялись делом. Я направила луч своего фонарика в кусты и стала раздвигать ветки, заглядывая туда, куда обычно забирались лишь белки. Вскоре у меня заболела спина, но я постаралась забыть о боли и сосредоточилась на поисках. Пару раз я замечала блеснувшие в луче фонарика глаза. И тут же раздавался тихий шорох – животное удирало прочь. Майский жук с жужжанием вылетел из-под моей руки, и я вздрогнула. Я отвела в сторону высохшие пальмовые листья, стараясь не порезать ладонь. Они зашуршали, точно скорлупа земляного ореха.
И тут один из полицейских крикнул:
– Я кое-что нашел.
Стало тихо.
Прошло много лет с тех пор, как мой Мишель исчез в самом расцвете юношеских сил и красоты, и мне удалось – путем постоянного бичевания собственной души – немного справиться с болью. Невозможно забыть страдание, которое испытываешь, потеряв дитя; можно лишь рассчитывать, что со временем воспоминания станут не такими мучительными. Иначе не может быть – потому что дух ушедшего ребенка должен навсегда остаться в сердцах тех, кто его любил, чтобы он находился среди нас. Я часто спрашивала себя, за что Бог возложил на мои плечи столь тяжкую ношу и почему сущность мальчика по имени Мишель ла Драпье отдана мне на сохранение. И как можно сберечь милую невинность, чудесное любопытство, глубину характера? У меня нет ни одного портрета моего мальчика, если не считать того образа, что каждый день возникает в моем бодрствующем сознании на пути к сердцу, в котором жива надежда. Он высокий и стройный, руки и ноги обещают стать сильными, а глаза у него цвета апрельского неба. Как удержать его тепло, нежность объятия, звучание ломающегося голоса? И потому я нередко чувствую, что у меня просто не хватит на это сил.
Мадам ле Барбье сначала вскрикнула, когда я ей все рассказала, а потом выругалась, и я услышала горечь в ее голосе; она с такой силой схватила меня за руку, что я испугалась за свои кости. Потом несчастная, измученная женщина обняла меня за плечи, и по ее щекам потекли слезы невыразимого отчаяния и сострадания ко мне, к себе, к нашим пропавшим сыновьям, слезы ужаса перед всеми мучительными, наполненными болью днями, которые я пережила, а ее еще ждут впереди. Ее горе было безгранично, и я испугалась, что она не выдержит и упадет на землю. Я подвела ее к скамье с мягкими подушками и усадила, а она приникла к моему плечу и дала волю слезам. Когда у нее уже не осталось сил плакать, она опустила голову мне на колени, несколько раз тяжело вздохнула и задремала.
Я знала, в отличие от многих других, что никакие слова не сделают ее боль менее мучительной, никакое сочувствие не облегчит страдания, коему, в чем я уже имела возможность убедиться, не будет конца. Сейчас ей нужен был человек, который молча посидел бы рядом, пока она попытается облегчить душу и освободить ее от боли, понимая, что все усилия бесполезны.
То же самое в черные, наполненные отчаянием дни моей жизни сделала для меня – какая ирония судьбы – невеста Христа, которая ушла в монастырь (по собственной воле, в отличие от меня), когда умер ее муж. Она славилась своей добротой и доказала это, не жалея ни сил, ни времени, когда другие обитатели замка потеряли терпение и не могли больше переносить моих слез и жалоб, когда даже Этьен не выдерживал моих страданий, она единственная дарила мне утешение, и в ее присутствии мне становилось легче. Она заставила меня снова выйти на свет, который я так сильно прежде любила, и не позволила погрузиться в манящий, сладостный мрак, казавшийся мне единственным надежным местом после исчезновения Мишеля. Тогда свет был для меня невыносим, и я считала, что всю жизнь буду носить знак невыразимого позора и больше никогда не смогу чувствовать себя равной среди тех, у кого таких шрамов нет.
Я убедила себя, что исчезновение Мишеля является следствием моей ошибки, что я не сумела до конца исполнить свой долг, что трагедии можно было бы избежать, будь я внимательнее, будь я лучшей матерью, соколицей, защищающей своего птенца. Поверить, что это самая обычная случайность, что Бог по какой-то причине оградил милорда Жиля и наложил свою длань на моего сына, было невыносимо, потому что тогда получалось, будто надежды на безопасность в нашем мире нет никакой.
Мне было гораздо легче убедить себя, что мой сын пропал по какой-то причине и что я сама во всем виновата. В конце концов, мы всегда стремимся найти кого-нибудь, на кого можно возложить вину за случившееся. Но моя дорогая сестра во Христе заставила меня понять, что нам не дано изменить того, что Он сделал, несмотря на самые отчаянные попытки помешать исполнению Его воли. Я смогла до определенной степени себя простить, но на это ушло много времени.
Я сидела, положив руку на голову мадам; в какой-то момент я вдруг решила, что сквозь волосы смогу почувствовать, как она упрекает себя в исчезновении сына, и твердо решила сделать для нее то, что было сделано для меня много лет назад, потому что мы с ней – всего лишь звенья в длинной цепи боли. Я сидела не шевелясь, пока она спала, положив голову мне на колени, и размышляла о том, как моя собственная рана порой казалась мне совсем свежей и причиняла невыносимую боль, в то время как другим представлялось, будто печальные события остались в далеком прошлом.
Когда она наконец пошевелилась и села, на ее лице остались следы слез, а глаза опухли. Уголком ее передника я вытерла ей щеки, и она посмотрела на меня, безмолвно спрашивая: «Это когда-нибудь закончится?» Мне бы очень хотелось сказать ей: «Да», но это было бы ложью.
Она встала со скамейки и начала расхаживать взад и вперед. Я молча за ней наблюдала, хотя очень многое хотела ей сказать и о многом спросить. Когда она наконец заговорила, голос у нее дрожал, но это меня нисколько не встревожило – прошло много месяцев после смерти моего сына, прежде, чем мой голос обрел силу и твердость. Этьен часто и иногда довольно резко требовал, чтобы я говорила громче, и я обижалась. Видимо, благодаря качествам, присущим его полу, он оправился гораздо быстрее, чем я, хотя я заметила, что после смерти Мишеля он стал жестче. Мне так до конца и не удалось пробиться сквозь броню, которую мужчины часто надевают, чтобы отгородиться от сильных чувств, мешающих им выполнять свои обязанности, в особенности весьма неприятный долг солдата. Как может он испытывать сострадание к воину, чью голову должен отрубить? Это невозможно.
– Ваш сын, как его звали? – прошептала она.
– Мишель, – ответила я. – Ла Драпье.
Я ждала, но она никак не показала, что знает меня. Через несколько мгновений я сказала:
– Значит, вы меня не помните?
Она взглянула мне в лицо.
– Нет, к сожалению, – ответила она. – Разве мы с вами знакомы, матушка?
Разумеется, мы обе очень изменились – тринадцать лет не могли не взять свое. Бог не желает, чтобы мы были привлекательными, став молодыми вдовами, которые еще могут иметь детей и претендовать на мужчин, коих не забрала война.