Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я наконец свободен. Я совершенно свободен и одинок в Париже. Я наконец живу той жизнью, о которой мечтал всегда.
Ностальгия – острое чувство, но оно вовсе не означает, что надо возвращаться. У меня закончились отношения с той географической единицей, в которой ты проживаешь. Ты все время структурируешь жизнь, а я все время ломаю структуру. У меня есть своя походка, и я не потерплю ни страну, ни друга, ни женщину, которые заставят меня ее менять. И еще я не хочу знать, сколько мне лет, потому что я в принципе не знаю, что такое время. Ты хочешь сказать, что в этой стране я кому-то нужен? Посмотри на этих людей вокруг – им ничего не нужно. Они сами себе не нужны – впрочем, как и я, – говорил он, мрачно обводя бар глазами цвета меда.
* * *
Лишние люди по убеждениям. Таких любят, потому что им нельзя помочь в принципе и их слишком легко одарить в частности. Они умеют создать температуру короткого счастья, задыхаются в ней и бегут в беспорядке от себя и от своих скоропостижных возлюбленных. Мазохист от страдания получает не удовольствие, а разрешение на удовольствие. Но получение разрешения так изматывает его, что он вынужден остановиться на разрешении как на самостоятельном удовольствии. Доведенный до фарса христианский комплекс вины. Счастье – это все же готовность к удовольствию без последующей расплаты за него. Но этого нет в нашей культуре, и если оно приходит, то только вопреки, случайно, обманом. В каждой своей любовной истории, как истинные путешественники, утром они считают новый город самым красивым, а вечером – что все города похожи друг на друга. Они никого не любят, в том числе и себя, но они любят любовь и любят ее без взаимности. Вечно обиженные подростки, предъявляющие счет всем компонентам мироздания, кроме самих себя.
* * *
– Я купила импортный телефон, – сказала моя подруга, русская писательница с грузинским менталитетом, – и никак не могу прочитать инструкцию к нему. Он дорого стоит и умеет делать десять операций. Я освоила только две и вполне этим довольна. Мне кажется, что мужчина в основном тоже привык осваивать две операции с женщиной. Поэтому ему не всегда понятно, в чем разница между секретаршей и директоршей, и он не понимает, зачем за вторую надо дороже платить из своих внутренних ресурсов. И стоит ли. Или понимает, но платить нечем. То же самое количество операций мы все осваиваем и с детьми.
* * *
Одна дама-шестидесятница, приятная во всех отношениях и задающая тон в узеньком, но все же рукаве нашего культурного процесса, в редакционной склоке кричала:
– Самые страшные люди нашего века – Маркс и Фрейд! Маркс выпустил в мир коммунистов, а Фрейд – толпы девиц без комплексов! А люди без комплексов – это люди без моральных норм!
Поскольку в ее «таблице Менделеева» я почему-то занимала место «девиц без комплексов», возражения не работали. Слово обрастает шубой, как скатанный ладошкой снежок, и даже дама, отдавшая всю свою чувственность отечественной словесности, а не противоположному полу, уже не в состоянии вычленить изначальный снежок из снежной бабы. Без комплексов чего? Без комплексов полноценности? Что это такое за отдельные моральные нормы для полноценных и неполноценных? И по какому праву неполноценные устанавливают их для полноценных?
Я очень хочу свободы, связанной с ощущением полноценности, и всем того же желаю. Я карабкаюсь сквозь бетонные стены семейного сценария, сквозь барщину опыта в совковом браке, сквозь решетку тоталитарных запретов, проросших сквозь тело.
– Права человека… – шепчу я как «Отче наш» и вряд ли двигаюсь от этого в сторону, противоположную моральным нормам, потому что как же можно хорошо относиться к человечеству, гнусно относясь к себе?
И я умоляю свою психоаналитичку снимать с меня все новые и новые пласты омертвевших комплексов и выползаю из них, как змея, в коже с иголочки и потрясенно обнаруживаю, что солнце и листва становятся яркими, как в детстве, и детски непосредственными становятся вкус яблока, запах цветущей липы, шершавость ее ствола.
– Разве так бывает? – спрашиваю я.
– Конечно, – отвечает подруга. – Выздоравливающий человек переселяется в выздоравливающий мир.
– И можно всех переселить?
– Нет. Только желающих. В основном людей устраивает быть несчастными. Ты вышла из сценария, и судьба побежала тебе навстречу с подарками. Людей устраивает жить в родительском сценарии, они говорят, думают и действуют готовыми блоками. Мало кто выбирает жанр для каждого дня и даже для целой жизни не потому, что это трудно, а потому, что страшно не быть как все.
Как говорил один лингвист, «никто не разговаривает таким новым языком, как свежий дурак с мороза». Я влюбилась в А., к которому написано это письмо, за то, что он разговаривал и жил именно «как свежий дурак с мороза». Он не произносил ни одного дежурного слова, у него никогда не бывало взгляда, не пропущенного через душу. Ему это не удавалось. Он выглядел как человек среди автопилотов.
У моего любимого поэта и друга Александра Еременко есть такие строчки:
Все это называлось детский сад
И сверху походило на лекало.
Одна большая няня отсекала
Все то, что в детях лезло наугад.
Ох, как я выучила жесты и походки этих нянь! Как легко их вычислить по открытым асексуальным лицам и голосам, напружиненным истиной в последней инстанции. Одна из этих нянь кричала о Марксе и Фрейде. Я примерно все о ней знаю. Она хорошо училась, была тихой и гордой той самой гордостью, которая не от щедрости, а от бедности. Ее никогда не выбирали на танцах, но она лучше всех готовилась к экзаменам, боялась модных шмоток, темноты и одиночества. Ей нетрудно было бороться с плотью потому, что к переходному возрасту родители уделали ее так, что на пепелище можно было только разложить собрания сочинений классиков. Муж достался из того же вида спорта, но потенциальный неудачник. Садомазохистские переживания заменили сексуальные. Все побочные романтические истории были обречены с первых шагов, как все истории, начинающиеся с судорог страха вместо судорог сладострастья. Я никогда не видела ее детей, но беднягам придется прорабатывать все ее проблемы, потому что самое страшное, что может предложить вам детство, – это мать с репрессированной чувственностью, которая введет вас в пластмассовый мир.
* * *
От этих нянь сбежал А., к которому написано это письмо. Он сбежал и придумал жизнь, которая бы предельно их раздражала. Он ходит по французским улицам с белым бультерьером, разговаривает по-английски и пишет по-русски. Вроде бы полное безумие, но с другой стороны – «так и надо жить поэту». А кто такой поэт, если не недоигравший в детстве ребенок?
* * *
На прошлой квартире у меня была соседка Нина, простая добрейшая женщина, страшно эмоциональная, но расправившаяся со своей жизнью так, чтобы все переживания происходили только в области того, что кто-то болеет, а что-то дорожает. Она самозабвенно читала плохие книжки о любви и смотрела плохие фильмы о той же любви. Она дралась в очередях так, как будто от этого зависит вся жизнь. Она общалась с детьми так, как будто слон ей наступил на ухо. Орала, когда категорически нельзя было орать. И наоборот. Ее красавец муж регулярно ходил на сторону, от чего она переживала звездные часы мазохистских утех. Короче, она была несчастна по определению.