Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Известно, что террористы очень сентиментальны; апологеты жалости — самые жестокие террористы. Они желают вас видеть на коленях, терзаемыми угрызениями совести, раздавленными, преисполненными неестественным возбуждением, и испытывают при этом тщательно скрываемое удовольствие. Сад, разумеется, наименее жестокий из всех писателей.
Читатель, я позволю себе настаивать на таких определениях, как «скрытая чувствительность», «застать врасплох»: все, что на первый взгляд наделено чувствительностью, это фальшь и ложь, если говорить о так называемой природе человека. «Уносит от невзгод»: это правда, действительно уносит. «Научает обходиться без поводыря»: ну да, выпутывайтесь сами. «Вкладывает в руки оружие для сопротивления»: что в этом мире постоянно приходится сражаться, это-то очевидно, я надеюсь?
Главное, не погрязнуть в бесконечной болтовне.
Лотреамону известно, что восстание его времени потерпит неудачу из-за его одиночества, а еще из-за «уродливого прошлого плаксивого человечества».
Плаксивое человечество — это из области криминальной реальности и, похоже, там и останется.
Тем не менее, несмотря на всемогущество террористической организации, можно воспользоваться оружием для сопротивления.
Дора могла бы стать для меня таким оружием.
— Так вы не были террористом?
— Нет.
— И не стали святошей?
— Тоже нет.
Мы все углублялись и углублялись в путешествия. Деревенский дом стал пристанищем меж двух отъездов. Дора оставила адвокатский кабинет в Париже своей ассистентке, которой подолгу ежедневно звонила. Она сняла квартиру возле парка Монсо, а я комнату неподалеку, под самой крышей, чтобы иметь возможность спокойно работать. Я приходил туда по утрам, всматривался в застывшее цинковое небо, выпивал стакан воды, набрасывал несколько страниц романа, который вряд ли когда-нибудь появится. К чему рассказывать другим о том, что сами они не переживают и не чувствуют, ведь они решат, что все это придумано для того лишь, чтобы досадить им или унизить их. Франсуа предупреждал меня: «Писатель? Ты в своем уме? Литературная среда — это такая же полицейская контора, как и все прочие, а может, и хуже, чем прочие. Тебя будут терпеть, лишь когда ты станешь ползать, предъявлять удостоверения личности или безличности, ностальгии или отчаяния. И не забывай: твое происхождение должно быть скромным, твои сексуальные затруднения всем понятными. Счастье? Роскошь? Восторг? Ты в своем уме?»
Это было время, когда он держал у себя на столике книгу, с которой никогда не расставался, «Стихи» Лотреамона, по его словам, «самую ясную книгу, которую никто не может прочесть», «письмо, парящее у всех на виду, которое никакой ученый, никакой философ, никакой профессор, никакой богослов, никакой банкир, никакой военный, никакой компьютер никогда не сможет расшифровать». Он приступал к чтению вслух, монотонно, словно отстранясь от всего внешнего.
— Я скажу тебе, чего они хотят:
«Опиум для страдающих тяжелой депрессией, агрессивные выходки, сумасшествие, сплин, обоснованные страхи, что может быть хуже убийства? — роды, туманные перспективы, достижению которых мешает необъяснимое стечение обстоятельств, решительный плевок в святые аксиомы, отчаяние, благодаря которому в рассуждениях преобладает человеческая задница, нерешительность не-на-жизнь-а-на-смерть, потрясения, тревоги, патология, смерть, исключения физического или нравственного порядка, дух отрицания, одурь, галлюцинации, вызванные исключительно силой воли, мучения, погибель, череда ниспровержений, слезы, ненасытность, порабощение, изнуряющая фантазия, романы, то, что нельзя было предположить, то, что нельзя делать, химические процессы, протекающие в организме таинственного грифа, который выслеживает падаль, и эта падаль — мертвые иллюзии, скороспелые опыты, закончившиеся неудачей, мрак-выколи-глаз под панцирем клопа, ужасающая навязчивая идея гордыни, прививка от глубокого ступора, надгробные речи, вожделения, предательства, тирании, безбожие, гневливость, сварливость, притворства, неврозы, ряд кровавых испытаний, которым подвергается доведенная до абсурда логика, перегибы, неискренность, зануды, пошляки, угрюмость, мрак, трагедии, мелодрамы, крайности и чрезмерности, безнаказанно освистанный разум, запах мокрой курицы, приторность, жабы, осьминоги, акулы, самум в пустыне, лунатики-астматики-паралитики, страдающие полуночники, холопство, говорящий тюлень, чахоточный, анемичный, фанатичный, апатичный, истеричный, гермафродит, бастард, альбинос, педераст, русалка в аквариуме и женщина с бородой, пьяные дни безмолвного отчаяния, колкости, чудовища, умозаключения, от которых опускаются руки, помойка, нечто не рассуждающее, как ребенок, уныние, паразиты и вызываемый ими зуд, немощность, богохульство, удушье, ярость»…
«Ну, ладно, хватит». Вновь вижу, как Франсуа откладывает книгу. «Можешь перечитывать это бесконечно и даже заучивать наизусть, — сказал он. — Это настоящая программа накануне XX века, она применялась повсюду понемногу, а теперь просто превратились во всемирное меню. Мерзкая груда трупов с одной стороны и лучезарная реклама — с другой. Разумеется, ты волен писать все, что пожелаешь, а потом это публиковать, а потом еще отдавать на суд разным дубовым головам своей эпохи: Серж Гудрон, Режи Бетон, Жан-Мари Цемент, Жером Паркет, Пьер Тротуар, Бертран Блок, Себастьен Макадам, Мишель Асфальт… Можешь еще рассчитывать на Клер Конфитюр, Эрика Курабье, Жанну Зефир, Бернара Меренга… Социология, или лучше социомания, или еще лучше социобиотика — это как раз для тебя. Учреждения, маркетинг, социальный надзор — все прекрасным образом функционирует. В действительности никто не воспринял всерьез заявление Лотреамона, так что его постоянные публикации в будущем, посвященные только одним лишь „друзьям“, ценились недостаточно и влияли опосредованно, незримо. Тем не менее, влияние это доказано».
Доказано-то доказано, но мы же не можем наблюдать, что Земля вертится, а расчетливый мир продолжает великую людскую традицию — делать так, как если бы ничего не произошло. Тем хуже, я писал на десять строчек больше. Десять строк за день — это ужасно много. И вот снова появляется Дора, ее платья, ее украшения, шарфики, белье, духи, кремы, кимоно, пеньюары, ее любопытство, ее кураж, ее взгляд. А потом еще руки, паузы, интонации, голос пленительный, живой, глубокий, похожий на сдерживаемый смех, галоп, переходящий в рысь, и это делало его ужасно убедительным, когда она говорила медленно, четко, пространно (гнев или удовольствие). Эта радость существования ради самого существования, речь адвоката в суде в защиту существования. Ее пять тысяч лет, долгое-долгое повествование, бесконечный свиток испытаний и праздников, о которых она не говорила никогда.
Ходили понемногу повсюду, в церкви и синагоги, музеи и оперы, посмотрели кучу фильмов, прослушали кучу концертов, но картина, которая возвращается чаще всего, кроме, конечно, постели, единственной и удивительной, которая, в конечном итоге, складывается в картину всех постелей вообще, это машина и дороги, часы, проведенные бок о бок, мгновение, когда я меняю колесо, прямо на палящем солнце, где-то к югу от Тулузы. Да, дорога гораздо лучше, чем самолет, поезд, пароход, дорога, когда можно остановиться, где хочешь, «давай здесь, вправо», купы деревьев, любовь прямо в лесу, стоя или лежа в траве. А еще дорога, потому что мосты, реки, пыль, запахи, лошади, бараны, коровы, овины, крыши. Дорога, потому что столько покинутых строений, которые кажутся в сотню раз более живыми. Дорога под дождем и в грозу, а один раз даже под снегом, в Альпах. «Ты любишь меня? — Наверное». Дорога озер, ущелий, все серпантины трудных, усыпляюще-одурманивающих дорог, когда сменяешь друг друга за рулем, чтобы не испытывать судьбу, которая, похоже, оставила нам шанс. «Страсть наказуема. — Неужели? И какой же болван это сказал?»