Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но этот разлад с нынешним регентом – просто несходство характеров, а на практике все в порядке, ван Аудейку всегда удается обвести его вокруг пальца! – остается единственной сложностью, над которой резидент в годы службы в Лабуванги ломает голову. И свою жизнь в качестве резидента Лабуванги он ни за что не променяет ни на какую другую! Ах, он уже сейчас переживал, представляя себе, чем будет заниматься после выхода на пенсию. Он надеется как можно дольше оставаться на службе – как член Совета Нидерландской Индии, вице-президент Совета… О чем он не говорит вслух, но мечтает – это в отдаленном будущем занять пост генерал-губернатора. Но Голландию нынче охватила мания назначать на важнейшие должности людей со стороны – голландцев, ничего не знающих о Нидерландской Индии, – вместо того чтобы следовать старому доброму принципу выбирать людей из опытных чиновников, прошедших всю служебную лестницу начиная с младшего контролера и потому знающих всю должностную иерархию как свои пять пальцев… М-да, что же он будет делать на пенсии? Жить в Ницце? Без денег? Ведь копить не получается. Жизнь прекрасна, но дорога, и, вместо того чтобы копить деньги, он влезает в долги. Ну да ладно, расплатимся, но в будущем…Будущее после выхода на пенсию отнюдь не было радужной перспективой. Коптить небо в Гааге, в маленькой квартирке, коктейль в клубе Де Витте или Безонье – бррр… При одной мысли дрожь пробирает. Лучше не думать, ван Аудейк вообще не хотел думать о будущем, может быть, он раньше умрет. Но сейчас все чудесно – его работа, дом, Ява. С этим ничто не сравнится.
Леони слушала его с улыбкой, она знала его молчаливую увлеченность, его влюбленность в собственную работу – как она это называла, «преклонение перед Колониальной администрацией». Пускай, она ничего не имеет против. Она тоже ценит эту роскошь – то, что ее муж – резидент. Относительная изолированность от внешнего мира ее не пугает, она вполне самодостаточна… И она отвечала мужу улыбкой, довольная, очаровательная, с молочно-белой кожей, припудренной рисовой пудрой и казавшейся еще белее по контрасту с красным шелком кимоно, прекрасной в обрамлении светлых волн ее волос.
Утром, на миг, ей стало тоскливо, после Батавии Лабуванги удручил ее атмосферой провинциальной скуки, царящей в этом городке. Но после того как она купила бриллиант, после того как вновь обрела Тео… Его комната находилась рядом с ее. И ему, наверное, еще долго не удастся найти подходящее место работы.
Вот каковы были ее мысли, пока муж, только что изливший ей душу, лежал в своем шезлонге и блаженно размышлял. Глубже она не заглядывала, она бы крайне удивилась, если бы заметила в себе что-то вроде угрызений совести, к такому она неспособна… Постепенно начало смеркаться, взошла светлая луна, и позади бархатных крон баньянов, позади покачивающихся кокосовых пальм, празднично устремлявших ввысь свои плюмажи из темных страусовых перьев, последний солнечный свет отбрасывал на небосклон золотистый свет, на фоне которого пышные баньяны и грациозные пальмы вырисовывались черным оттиском гравировальной доски.
Вдали слышались монотонные звуки гамелана[19], заунывные, словно издаваемые прозрачным стеклянным роялем, с то и дело прорывающимися глубокими диссонансами…
Ван Аудейк, радуясь жене и детям, захотел прокатиться в экипаже, так что в ландо впрягли лошадей. Его лицо под широким золотым галуном фуражки сияло приветливым довольным выражением. Леони, рядом с ним, была одета в новое сиреневое платье из муслина, купленное в Батавии, и шляпу с сиреневыми маками. Дамская шляпа вдали от столицы – это роскошь, это подчеркнутая элегантность, и Додди, сидевшая напротив, по-здешнему без шляпы, сердилась про себя: мама могла бы и предупредить ее, что собирается «использовать» шляпу, как Додди называла это на своем ломаном голландском языке. А теперь она так проигрывает рядом с мамой, эти покачивающиеся маки просто невыносимы! Из мальчиков с ними поехал Рене, в чистом белом костюмчике. Старший служитель сидел на козлах рядом с возницей и держал, прижимая основание палки к ноге, большой золотой зонт-пайонг – символ власти. Был уже седьмой час, начинало темнеть, над Лабуванги повисла та бархатная тишина, та трагическая таинственность, какая бывает при наступлении сумерек в период восточного муссона. Порой лаяла собака, ворковал лесной голубь, нарушая эту неестественную, точно в необитаемом городе, тишину. Но сейчас среди всеобщего молчания стучали колеса ландо, удары копыт разрывали безмолвие на мелкие кусочки. Встречных экипажей не попадалось, неодушевленное безлюдье околдовало сады и галереи. Двое молодых людей в белом, совершавшие прогулку, сняли шляпы. Экипаж покинул аллеи с богатыми домами и въехал в китайский район, где в маленьких магазинчиках уже зажигались огни. Торговля почти закончилась: китайцы отдыхали во всевозможных непринужденных позах, подняв вверх и скрестив ноги, подложив руки под голову, распустив свои косички или обмотав их вокруг головы. При приближении экипажа они поднимались на ноги и принимали почтительные позы. Яванцы, в большинстве своем воспитанные и знающие этикет, садились на пятки. Вдоль дороги, освещенные керосиновыми лампами, теперь были расставлены в ряд переносные кухни, рядом с ними суетились продавцы всевозможных напитков, торговцы выпечкой. В вечерней мгле, озаренной бесчисленным множеством огоньков, все цвета казались грязновато-пестрыми; китайские магазинчики, переполненные товарами, исписаны красными и золотыми иероглифами, обклеены красными и золотыми бумажками с надписями; на заднем плане домашний алтарь со священным изображением: белый бог, сидящий, а за ним усмехающийся черный бог. Но улица расширилась и внезапно обрела более представительный облик; богатые китайские дома, похожие на виллы, белели по сторонам; особенно поражал воображение светлый дворец китайца, сказочно разбогатевшего на опиуме еще до введения монополии на этот продукт: белый дворец, украшенный изящной лепниной, с бесчисленными пристройками, с парадными дверьми в переднюю галерею, выполненными в монументальном китайском стиле с его изысканным изяществом, в золотистой цветовой гамме. За этими открытыми дверьми в глубине дома виднелся огромный домашний алтарь с ярко освещенным изображением богов. Сад с прихотливыми извилистыми дорожками был уставлен прямоугольными горшками и продолговатыми цветочными вазами, покрытыми темно-синей и зеленой глазурью, в которых росли ценные породы карликовых растений – такие передаются по наследству от отца к сыну. И все содержалось в сверкающей чистоте, в заботливой аккуратности каждой детали: дорогая, идеально ухоженная роскошь опиумного миллионера-китайца. Но не все китайские дома были так же гордо выставлены напоказ: большинство домов прятались в садах за высокими каменными оградами, запертые, и укрывались в тайне своей домашней жизни. Внезапно дома закончились, вдоль широкой дороги потянулись китайские могилы, богатые могилы: травянистый холм со сложенным из камней входом – дверь смерти, а верхней части придана символическая форма женского органа – дверь жизни; вокруг просторная травянистая лужайка, к досаде ван Аудейка, подсчитывавшего, сколько земли, пригодной для земледелия, пропадает напрасно из-за могил богатых китайцев. И китайцы, казалось, торжествовали – как в жизни, так и в смерти – в этом тихом, окутанном тайной городке, китайцы сообщали ему что-то от своего характера – свою подвижность, торговую жилку, стремление к богатству, свое умение жить и умирать… Потому что когда ландо въехало в арабский район – дома такие же, как везде, но мрачные, лишенные стиля, благосостояние и сама жизнь прячутся за закрытыми дверьми, в передней галерее стоят стулья, а хозяин дома сидит на пятках, хмурый, и неподвижными черными глазами провожает экипаж, – эта часть города показалась еще более трагически-таинственной, чем фешенебельная часть Лабуванги. Казалось, именно отсюда по всему городу, словно пушинки, разлетается невыразимая словами мистерия, словно частички ислама, словно именно ислам сгущал сумерки фатальной тоски в этот содрогающийся, беззвучный вечер… Они не чувствовали всего этого в своем экипаже, постукивавшем на ходу, они, с детства привыкшие к здешней атмосфере и уже невосприимчивые к мрачной тайне, подобной приближению черной силы, которая всегда, всю жизнь опаляла своим дыханьем их – властителей со смешанной кровью, – чтобы они о ней не догадывались. Возможно, когда ван Аудейк читал в газетах о панисламизме, он и улавливал веяние этой черной силы и мрачная тайна приоткрывалась перед его внутренним взором. Но сейчас, катаясь с женой и детьми в постукивающем экипаже, под цокот копыт его сиднейских лошадей, когда на козлах сидел служитель, держа в руках сложенный пайонг, сверкающий, точно солнце, он чувствовал себя слишком самим собой – сильный, самовластный человек, – чтобы замечать признаки черной тайны, признаки черной опасности. И главное – ему было сейчас слишком хорошо, чтобы ощущать или видеть что-либо меланхоличное. В своем оптимизме он даже не замечал, что город, который он так любит, приходит в запустение, его не тронули стоявшие на пути их следования огромные виллы с колоннами – свидетели былого благоденствия плантаторов, теперь пустующие, заброшенные, среди одичавших садов; одну из них заняла лесоторговая компания, поселившая здесь своего сторожа и складировавшая бревна в саду перед домом. Грустно белели заброшенные дома с портиками и колоннами, призрачные среди разросшихся садов в лунном свете, точно храмы злого рока… Но они этого не видели; наслаждаясь покачиванием экипажа на мягких рессорах, Леони задремала с улыбкой на губах, а Додди всматривалась в темноту, когда они снова ехали по Длинной Аллее, надеясь увидеть Адди…