Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Крым — это великая здравница, — начал Сипун любовно.
— И не говорите. Настоящая кузница здоровья, — похвастался ничего не подозревавший Остожьев.
— Великая кузница, — уточнил Агап Павлович. — Грандиозная! А вы видели моего «Ивана Федорова»?
Тут Остожьев засомневался, и пыл его сошел на нет.
— Кавказ еще грандиознее, — сказал он с надеждой, — и к тому же богаче…
— Кавказ Кавказом, но и у вас я в неоплатном долгу, — обескровил надежду Агап Павлович. — Но пришло время… В славном городе Янтарные Пески мы установим памятник Отдыхающему труженику!
— Да куда нам! Не заслужили еще, — сделал робкую попытку Остожьев.
— Это наши-то люди не заслужили?! Эх, товарищ Остожьев, да памятник при жизни — лучший стимул для жизни.
Последовало неловкое молчание.
«Что-то я не то сказал», — подумал Сипун и для крепости добавил:
— А с Потаниным будет разговор особый!
Остожьев окончательно пал духом. За кормой чавкала вода. Где-то в темноте страстно пыхтели разомлевшие от обилия комаров лягушки.
Ниже по Безрыбице, там, где вдоль берега вытянулись Большие Крохоборы, вечер выдался еще благодатнее и теплее.
В палисадниках закипала белая сирень. Майские жуки копошились в яблоневых деревьях и прислушивались к пению самовара во дворе сектанта Петра Растопырина. В небе чудился вечерний звон.
В такие вечера бешено зреют огурцы и мысли о времени и о себе. О себе Растопырин не думал. Мысли не ценились, а огурцы можно было всегда продать. Ими он, собственно, и занимался.
Порыхлив гряды цапкой и добавив туда коровяку, Петруня пошел на Безрыбицу за водою.
По реке ползал белесый туман. Бабы полоскали на мостках белье и судачили на свадебные темы: на село вернулся старшина сверхсрочник Паша Уссурийский, и вопрос стоял довольно остро, свежо.
Заметив баб, Петруня захотел подкрасться сзади и крикнуть «ха!» или пошутить как-нибудь еще более пугательно. Он проворно скинул сапоги, неслышно подобрался к мосткам и только было набрал в грудь побольше воздуха, как услышал слово «мерин» в полной связи со своей, то есть растопыринской фамилией…
Слух о том, что Петрунины дети небывало схожи с Герасимом блаженным, давно гулял возле деревенских колодцев и разносился по селу с великим удовольствием, но обидную кличку «мерин» Петр услышал впервые, и она его прямо-таки ударила.
Петр отпрянул, словно наступил на грабли, и, как был босиком, побежал от мостков домой.
— Алевтина! — закричал он уже в сенях. — Алевтина, это не по-граждански!
На призыв его никто не откликнулся. В горнице горел полный свет. Мирно тикали часы с римским циферблатом, а под ними, скомкав половик, беспризорно боролись близнецы Ванятка и Потап. Обычно Петр держал сторону Потапа. Но сейчас ему было не до этого. Снявши со стены зеркало, он разнял вспотевших двойняшек и начал сличать свое хмурое изображение с личностью Ванятки и Потапки.
Близнецам такая игра понравилась, но Петруня остался неудовлетворенным. Зеркало мутилось пятнами и ничего толком не разъясняло, зато дети, как ему показалось, смотрели на него слишком осмысленно, инородно, по-городскому.
Медленно распаляясь, Петр определил зеркальце на прежнее место и вышел на улицу с очевидным намерением причинить кое-кому материальный ущерб.
Огурцов у Герасима блаженного не было, и в этот упоительный вечер он предавался мыслям о себе. Как-никак ему перевалило за сорок, и последнее время его преследовали мысли о женитьбе.
На сей раз поводом для раздумий было письмо от невесты из Крыма, где она проводила обычно отпуск, отдыхая от суетливых городских забот.
«А не послать ли и мне все к чертям? — размечтался блаженный. — Копи не копи, один раз в жизни живем, да и то скучно».
Герасим блаженный был далек от религии и варил по ночам самогон, который, впрочем, не пил из-за скверного качества, а сплавлял в палатку «Пиво-воды» на Ивано-Федоровской пристани. Через этого же палаточника он снабжал город «крохоборским женьшенем», вызывавшим невероятный упадок сил с температурой 37,8. За то он и ценился искателями бюллетеней, особенно по понедельникам. Как изготовлялся «женьшень» — неведомо. Но сбор «куриной слепоты», «волчьих ягод» и «конского щавеля» отнимал у Герасима Федотовича слишком много сил и требовал свободного статуса. Потому он и пошел в раскол. Блаженного сельский житель не обидит. Герасим Федотович знал эту слабинку, потому что был достаточно умен, образован, а главное — жизнелюбив. Жизнелюбив и прихотлив настолько, что, рискуя репутацией, держал дома магнитофон с записью концерта для моряков-подводников с песенками Робертино Лоретти.
Прочитавши еще раз письмо, звавшее его в дорогу, Герасим Федотович решил поддержать настроение песенкой «Вернись в Сорренто», до которой был великий охотник, хотя слов и не понимал. Он склеил пленку, распрямился и хотел было спрятать ацетон за образ Голубого козла, но склянка выскользнула из рук, а сам он, вобрав голову в плечи и скрючив пальцы, скукожился в неестественной позе… Герасим увидел нечто странное и даже страшное в своей непонятности: в наступивших сумерках Голубой козел светился холодным фосфорным светом, чего с ним раньше не было, да и быть не могло! Шкура явственно отливала лунным серебром, морда мерцала, как гнилушный пень — неровно, смутно, с провалами. Но главное, и это пугало больше всего, светились бельма, отчего козел, казалось, закатил глаза, подыхая не своей, мучительной и удушливой смертью.
Герасим не верил ни в бога, ни в черта. Но тут его взял настоящий испуг и в душе зашевелилась какая-то беспокойная пружина. Блаженного охватило предчувствие неминуемой близкой беды. Рубашка на спине взмокла, грудь стеснило, и стало трудно дышать. Герасим Федотович спешно попятился к дверям и едва не отдавил ноги Петру Растопырину, выросшему на пороге неслышно, как тень.
— Здравствуй, брат мой, — проговорил Герасим Федотович, радуясь живому человеку и простирая к нему руки, будто намеревался принять противень с пирогами.
— Здорово, блаженный, — процедил Растопырин, заложив руки за спину.
Герасим отодвинулся на всякий случай подальше; ему страшно не понравилась мирская интонация в слове «блаженный».
— С чем пожаловал, брат мой? — владимирским рожком пропел он.
— Сейчас скажу, брат мой, — с той же певучестью протянул Петр, пряча за спиной что-то. — В общем, такое дело, брат мой, не отец ли ты, часом, детей моих?
— Все мы дети божии, — уклонился Герасим.
— Ты мне вола не крути! — сказал Растопырин, подступая поближе.
— Может, еще на алименты подашь? — сорвался Герасим, перейдя неожиданно на мирской язык.
— Может быть, — Растопырин сделал шаг вперед и, не говоря худого слова, хряснул блаженного по шее кнутовищем.