Шрифт:
Интервал:
Закладка:
РЕЙХ
ВОСПОМИНАНИЯ О НЕМЕЦКОМ ПЛЕНЕ (1942–1945)
ГОД 1942
[Первые семь страниц текста отсутствуют, восьмая, очевидно, продолжает описание пребывания автора в рабочей команде на фабрике МАД (г. Дармштадт), выпускавшей оборудование для пивоваренной промышленности.]
…жженым желудем). С 12‐00 до 12‐30‐миттаг[80] (0,75 литра баланды, состоящей из воды, соли и прогнившей сушеной капусты). После 18‐00 ужин (та же баланда). В 20‐00 тагшишт[81] загоняется в сарай-барак и запирается на замок до утра.
Крадучись и озираясь, подходит ко мне немец-токарь.
— Во зинд зи хер?[82]
— Фон Кавказус[83].
— Зо? Сталин аух фон Кауказус, гельт?[84]
— Я, я[85].
— Сталин гут, нет вар? Роте арме аух гут. Кайн агент, Фриц Штайнбрешер ист кайн ферретер[86][87].
— А кто вас знает!
Весь цех заставлен станками и верстаками, монтирующейся и готовой продукцией. Всюду шнеки, триеры[88], подъемники, конвейеры, котлы, какие-то трубо- и воронкообразные аппараты. Все это скоро отправят на Brauerei und Malzfabriken[89], а пока используется нами для маскировки: сидишь в котле, пока мастер пинком не выгонит тебя из ферштека[90]. Моя работа называется Transport: погрузка и выгрузка, переноска и перевозка. Все прочие мои товарищи работают у токарных станков и верстаков.
Работа каторжная, а паек голодный. Все пленяги потеряли человеческий облик, выглядят призраками. Не слышно смеха, оживленной речи, шуток. Даже брани никогда не услышишь. Лишь одна мысль непрестанно сверлит мозг, лишь одно чувство гложет сердце: жрать, жрать!
Не умывшись, хлебаем вечернюю баланду. Потом, не раздеваясь, влезаем на койки. В 20‐00 нас запирают.
Спим ли? Нет, светлых, обновляющих снов не ведаем. Скорее это забытье, полубредовое состояние, а не сон.
Разговоров мало, да и те лишь о еде. «Ридна маты»[91] часто на устах. Но образ матери всегда ассоциируется с чем-нибудь вкусным, аппетитным, съедобным, что изготовлено ее руками. Например: «Ах, какие вареники варила моя мамочка!» Скажет и загрустит сердешный.
Да, гастро-элегические настроения — характерная черта нашего душевного состояния.
Слесарь Адам вертится около меня.
— Ну ви, гут?.. Я, я шлимм. Шлеште цайт. Аллес гет капут… Ну ви ин Русслянд?![92]
— Прима[93].
— Зо-о? Вифиль гельд руссише арбайта фердинт?[94]
— Генуг. Бис цвайтаузенд рубель[95][96].
— Цвайттаузенд! Ист маглишь?[97]
— Яволь!.. Унд дойче арбайтер?[98]
— Гелернта арбайта фуфцишь марке про вохе…Унд вас кёнен зи дафир кауфен?[99]
— О, айне менге шене динген[100].
— Вифиль костет гуте зонтаганцуг?[101]
— Бис хундерт рубель[102][103].
— Нет тойер. Бай унс аух бис хундерт марке[104].
— Я, абер русише арбайтер мер фердинт[105].
— Фрайлишь. Альзо зи майнен, дас руссише арбайта бесса лебт альс дойче?[106]
— Бин иберцойгт[107].
Из бюро вышел обермайстер. Адам поспешно отошел от меня.
Длинный высокий корпус глаголем. С другой стороны трехметровый каменный забор. Штахельдрат[108] по верхушке забора и по кровле корпуса. Узенькая дорожка, окаймленная с обеих сторон колючей проволокой. Она ведет из барака-сарая в кухню-столовую. Асфальтированный двор со штабелями железа, с газкоксом и брикетом. И нигде ни кустика, ни травинки. Так выглядит наш двор — wahrhaftige Gefängnis[109].
Вот схематический план[110]:
А — цех
Б — шмиде[111]
В — вахштубе[112]
Г — кладовая
Е — эссштубе[113]
Ж — кантине[114].
З — аборт[115].
И — целле[116].
К — наша камера.
Л — склады.
М — каменная стена (высота 3 м, по верху колючая проволока с козырьком).
За забором неведомая, невидимая жизнь. Слух улавливает гудки, топот, шелест, лепет. От взора скрыты даже печные трубы.
В углу — чудным видением — березка. И как затерявшегося в песках бедуина влечет к далекой пальме, так и мы тянемся к чахлой березке. Но, увы, перед нами преграда: кудрявая окружена штахельдратом.
Не потому ли, что русская?
Выталкивали из цеха вагон с готовой продукцией. Распахнулись ворота Кристалине-верке[117], будто открылся сезам в сказочный мир.
У нас во дворе МАД[118] — ни былинки, ни крапивы. Здесь — деревья в цвету, сочный газон, пышные розы и пионы. Зачарованный глаз «мысью»[119] перескакивает с ветки на ветку. Но немцы мигом пресекают наши попытки сорвать хоть один листочек.
— Лё-о-ос, сакраменто нох эмоль! Ауф! Феста![120]
Возвращаясь обратно, тайком собирали цветы и травы. Конечно, не из любви к чистому искусству, а… на потребу чреву. Вечером из собранных листиков и цветиков варили баланду. Многие страдали животами. Одному Варенику всё нипочем. Он ест да похваливает:
— Добрая баланда!
Вечером к бараку подошел бетрибсобманн[121][122] Монн.
— Ну ви, камараден?[123]
— Никс гут[124].
— Варум денн?[125]
— Никс эссен, иммер клёпфен[126].
— Я, я. Гляубишь. Аба канн никс махен. Кришь ист никс гут. Нет вар, камераден… Аба варум кришь, варум кришь? Руссише арбайта унд дойче арбайта — вир мюссен зо. Гельт[127].
Правой рукой он сжимает левую — символ дружбы и единства.
— Ну ви, Дармштадт гефельт инен?[128]
— Никс гут, — наш вечный рефрен.
— О-o, зи хабен кайн решт! Фрюер вар шёне штадт[129].
— Шен-шен, гут-гут! Лопоче, як той попка. Мини нема чого исты, а вин каже шен. Тоды шен, коды вин капут!
Тихий звездный вечер. Откуда-то издалека долетают до меня мягкие, робкие звуки. Прислушиваюсь… Ах, да это ветер доносит шепот напаши Рейна, дыхание спящей Лорелеи[130].
И вспомнился другой вечер. Здесь же, в этих местах. Вот так же сияли звезды, когда певец великой женственности бродил на берегах Рейна. Он тоже был скован, но скован лишь чувствами. Здесь он встретил чудесную русскую девушку, но не узнал в ней свою единственную любовь. Она ушла навсегда, а он, стеная и грустя, бросал в ночь тревожные призывы:
— Ася! Ася!
Никто не отозвался[131].
И мне в порыве чувств хочется крикнуть:
— Ася! Ася!
Но вместо отзыва:
— Аб! Лёс! Алле райн ине бараке. Шнелль, ду дрекише сау![132]
Во время миттага в дверях эссраума[133] появились две молоденькие немки.