Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много лет назад в церкви, что была совсем как эта, но меньше, святей, почитаемей сердцами, я пришел с сотнями маленьких мальчиков, сознающих смерть, из Приходской школы Св. Иосифа (церковь всегда наполняла нас знаньем мрака и ужаса похорон, даже если мы научились примирять себя со стыдом и печалью исповеди, упражнений в конфирмации, чем не) – Мы покружили в упорядоченном ужасе, а также скуке под великими арками, какие не были так высоки, как тут, однако кажутся той же высоты, и от которых зависела длиннейшая лампадная веревка, что я когда-либо испытывал – есть такие, что в действительности такой длины тут, но только в глаза не бросаются по сторонам и поддерживают незначительные боковые лампы, невыразительных очертаний, вроде круглых хлебниц с боковинами япских фонариков и восьмидисковыми доньями, сияющими (ароматное мерцанье) – Та, что в Св. Иоанне была главною лампадой всей церкви, неохватной люстрою дома Божьего, больше люстры у кого угодно, включая дом Городской Ратуши – Всегда такая вот девушка в церкви: невыносимо хорошенькая, невыносимо чистенькая, таскает невыносимо хрусткую и шуршащую упаковку, невыносимо стильная и в веселеньких, но не диких красках – у этой белый шелковый платок, хорошо текучее и зеленое пальто – и невыносимо резкие чистые высокие каблуки – но я вечно думаю: «Ты слишком невыносима ни для чего – малейшее либо величайшее тут любовь или дом действительного умирающего Бога – Куда идешь ты, куколка ванны? в Чистилище отмыть поболе – в ад аккуратно гореть – в небеса за снегом – в церковь добавить свежего снежка к снегу души твоей? – Грешила ль ты? возможно ли? За белым ли снегом церковной почтенности пришла ты?» Но это расточительные рассужденья – Теперь в Мехико или Сан-Хуан-Летране я знаю церкви, где маленькие босоногие девочки в тряпье стоят на коленях в пыли – а вот в Лоуэлле, напротив, увидишь в церкви хрустко-чистую, она повсюду, не знаю, чего она себе замышляет, кого пытается отогнать (меня, наверное) – рассужденье —
Бах! великий бам загончика скамей в эхоистой церкви – он звучит грустным ружьем вечности, из которого палят во имя смертного несовершенства – коварный священник правит обряд, чтобы посмотреть, как подействует – он насмехается над теми, кто боится попробовать так бахнуть – и исчезает на саванных ногах разорвать курицу на nappes[8] в пасторском доме с кляксо-выплесками вина и шуточкой о великом Папе-сифилитике, которого втиснули в гроб, а он и слова против церкви не вымолвил – Американский флаг и безымянный чокнутый флаг Стайнберга висят сверху – спереди же, Пасха 1950-го, я освещал парад с Сэрой и «Юнайтед Пресс» – Жизнь моя – О громадные начинающиеся столпы оснований, куда удобно упираться коленями – О мраморные донья каменных небес – Здесь, в Св. Патрике у них резиновые подстилки для колен, никакого замученного дерева. Педоватый телевизионный танцор в белой водолазке и спортивном пиджаке рассекает вдоль по проходу – Но это мне напоминает, все эти женщины, без разбору рассеянные вечером по церкви, о Лоуэлле, и как они заглатывали поповский хер в этой своей покорности, что призывает меня прекратить и познать «страх Божий», а они любят похороны, я же нет; они любят воск, любят затхлое нутро и потроха чертовых алтарей —
Мужчины тут конские жопы – И вот наконец окно настолько наружу, что донное стекло отражает буро огни, которые только что зажглись для неотвратимой службы.
Эти стеклянные окна преломляют и НОЧЬ, ибо теперь я не вижу ничего, кроме богатых смутных припоминаний того, чем в сумерках был Рембрандтов бочонок эля в Дублинском салуне, когда Джойс был молод, намек до того смутный, что люди в темной комнате будто одеты в фосфоресцирующие ободья и все втянуты в какую-то драму, столь трагическую, что свет дневной ее не осветит – лишь внутренний свет ночи – «Какая святая и благочестивая мысль! Посему принес за умерших умилостивительную жертву, да разрешатся от греха» – из Маккавеев[9]. Поп говорит: теперь он цитирует чепуху Макартура про Старого Солдата – мешая теологические истины с сегодняшними заголовками, тыры-пыры, теперь я выхожу, устал, в собственные мысли, и мне некуда идти, только свою дорогу отыскивать.
Хипстер, суп, хлеба не брал, поскольку так привычно худ, что не способен его впитать – только суп – высокий, худой, темные длинные волосы почти фигою на затылке – хладнокровно размешивает суп, пробует на горячо, бросает окрест презрительный взгляд, начинает – по-прежнему дуя – одет в (вот уже глубоко погрузился в еду, ему только немного супу и нужно) четкого кроя костюм с лацканами, желтая спортивная рубашка без галстука – очки в роговой оправе, усики – его любопытство слабо прикрыто изощренным упорным взглядом, производится искоса, пмаете – Напротив него сидел парень, он холодно бросает взгляд ему в лицо, тот не смотрит, и он изучает его немного дольше, холодно – застольные манеры безупречны – вот его привлекает развернутая газета парня вверх тормашками на столе – быстро поглядывает через подкладное плечо отметить источники шума и голосов – утирается салфеткой, элегантно обеими руками – вот закуривает сигарету, когда зашел сюда, бросил мятую пачку (презрительно) на стол, прежде чем снять большое хипстерское зимнее синее пальто – вот он закончил, просто заходил сюда поесть, немного согреться, надевает его, идет – копаясь в карманах брюк тем безымянным жестом, что бывает у мужчин в пальто, когда они копаются так вот – глянцевитые волосы – к Восьмой авеню.
Вот ровно на его место, не зная, кто там сидел прежде, бедная потерянная его история, садится хорошенькая брюнетка с фиолетовыми глазами и текучим лиловым длинным пальто – снимает его, как стриптизерка, вешает на крючок (спиной к нему) и принимается есть с жалким изящным голодом свое горячее блюдо – глубоко задумавшись, пока жует – в миленьком маленьком беленьком воротничке, накинутом на черный материал и с тремя подвесками, жемчужины; прелестный рот; она только что элегантно высморкалась в салфетку; у нее частные личные печальные манеры, по крайней мере внешне, коими она являет собственное формальное существование самой себе, а равно и учтивым общественным наблюдателям в кафетерии, кого она себе воображает, иначе к чему притворство, хоть оно и подлинно. Она откусила кусочек с вилки и ТОГДА и как же дунет она! облизнула ее бочок легким украдчивым движеньем наслажденья, глаза ее метнулись вверх, не заметил ли кто – по мере того, как голод ее утишается, она теряет интерес к наружным манерам, ест быстрее, у нее печальней, персональней задумчивости над собою перед общим ободом и осознаньем ее пизды, что у нее в подоле, когда она сидит —
Она мне разбивает сердце, совсем как Х. и все мои женщины разбивали мне сердце (лишь глядя на нее) – вот почему женщины для меня непрактичны – Теперь, пока говорю я эти великие суровости, она поворачивается и смотрит на уходящего флотского офицера с неприкрытым кокетливым интересом, но тот не откликнулся, лишь взмахнул шинелью своей, как Аннаполисом или же саваном и вышел, а она все равно смотрела, словно б ради любых девушек, наблюдающих, как она в мужика врубается, словно бы она была в ШЖВС[10], либо шуточки отпускала о нехватке «наличных» мужчин, покуда все время хорошие мужчины, вроде меня, подглядывают себе в души вот так вот втихаря ха ха – Напротив нее сидит уродина; моей девушке скучно, она отводит взгляд, отвлеченно оправляет себе прическу – В носе у ней есть интересная маленькая кривизна, подчеркивающая пухлый кончик грушевидных ее скул и общую индейскую меланхолию или семитскую женскость – пальцы ее длинны, длинны и крайне тонки и ломки, и я спорить готов, холодны – теплое сердце, тут никаких сомнений – Вот, закончив, она прохлаждается далее, озираясь, встряхивает головой посмотреть, кашляет, трогает себя за подбородок, витает, словно б на хую и так же, как на солнышке охорашивается – с маленьким алчным птичьим вниманьем ко всему, к особым женско-понимаемым вещам – однако вдруг ни с того ни с сего утопает в печали, глядя в зеркало, на себя и также просто в пространство – но вот опомнилась, мечется головою кругом разглядеть людей, пары, женщин и мужчин (всегда интересуется исключительно мужскою повадкой с большим пальто и гордостью в ветреном входе и женским принятием этого, и шиком этого в кафетерии с птичьими достоинствами и знаньями и своими собственными прихорашиваньями, пока мужчина с самодовольною улыбкой грезит в собственной своей грезе о себе) и далее она осознает в этот самый миг глянец слоновокостного латекса столешницы с ее бессчетными микроскопическими царапинками, но на самом деле она думает о том, чего мне никогда не узнать, поскольку я был в Соборе, пока то, о чем она думает, вероятно, имело место. Для девушки она задерживается надолго – ждет? – замерзла? – грустно, одиноко? – Я не могу ей помочь, я обречен на эти вселенские бдительности – и блядь-другую – С опущенною головою невыразимая чистота видна у нее на лице, как у юной Принцессы Маргарет Роуз, и красота, раскосоглазая юная девичья красота со свежестью щек и вверх-устремляющих розо-сияющих уст – она читает библиотечную книгу! и вздыхает! – свежесть, что сходит с губ ее, непорочно сжимается и аурой расходится от нежности ее шеи под самым ухом от хрупкого белого ломкого восприимчивого прохладного чела, кое никогда не познает диких потов, лишь прохладные бусины радости – читая, она ласкает складочки, что сбегают с ее носа ко рту по каждой стороне, вдвойне примененными кончиками пальцев, и она по-настоящему врубается в свое лицо и красоту так же, как и я – переворачивает страницы мизинцем, таким длинным, смехотворно отставленным – книга из «Современной библиотеки»! – следовательно, она, вероятно, не тупая машинисточка с книгой-месяца, а, может, хиповая юная интеллектуалка из Бруклина, ждет, пока ее не подберет Терри Гиббз и не отвезет в «Птичий край». Она б растаяла передо мной через две минуты, я могу это определить, глядя на нее. Вот к ней подсаживается большая кошмарная еврейская пара средних лет – как вторгшиеся аммониты. Вот она пошла – красиво, с простотою. Мне больше не хочется плакать и умирать, рвать себя от того, что я вижу, как она уходит, потому что все вот так вот уходит от меня – девушки, виденья, что угодно, просто точно так же и навсегда, и я принимаю потерянность навечно.