Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1973 году, отмечая пятилетие «первотолчка» 1968 года, я сам себе отчитался в успехах – итак, у меня все получилось! Открыв марксистскую диалектику, найдя Гефтера, самиздат и мир Движения, я получил уже больше, чем просил у судьбы. Биографически это был успех. Но возможен ли успех инакомыслия? Здесь уже вопрос не о частном, а о большом чуде. Было же чудо 1917 года, с краткой реальностью власти Советов? Я про это узнал, как ни странно, из переведенной на русский язык книжки Ясперса «Куда движется ФРГ?» [37] . Я сразу увидел в этом образцовый политический текст, которому тогда не было аналогов в советской печати. Был потрясен тем, как можно писать о политике. Вот то, чего я хочу, вот достойная политическая речь. Ясперс, как римлянин, судит о делах своей немецкой Res Publica. И говорит правительству: если дела не изменятся, нам, немцам придется вводить в ФРГ советскую власть – свободные граждане вправе создать Советы. Разве не чудо смерть Сталина и ХХ съезд? Еще пример чуда – 1968 год, Дубчек , Чехословакия, где невозможное оказалось в зоне достижимого. О политическом чуде стоит позаботиться.
Филиппов А. Ф.: Слово это тоже произносилось? Или для него использовались какие-то эвфемизмы, оно казалось слишком неподходящим?
Павловский Г. О.: Чудо? Слово использовалось как метафора, в связи с ХХ Съездом и хрущевской реабилитацией. Чаще его синонимы: моральный прорыв, власть альтернативы, практика невозможного. Термин невозможное был ключевым. У Гефтера есть элегантная теория действенности невозможного в теле мировой истории.
Я знал, что момент смены состояния страны чудесен, как воскрешение, и не экстраполируется из предыдущего. Но до чуда реальность надо дожать, упорствуя. Восточная мантра, которую я впервые услышал от друга в Одессе в 70-е, – «когда пирамиду достроят снизу вверх, ее вершина спустится сверху вниз сама».
Итак, чуда не ждут, а наращивают утопический нажим поступков. Залог чуда – само бытие диссидентства, проклинаемого властью, но неуничтожимого. Считалось, что диссидентство решило неразрешимую проблему: страна спасена от антиполитики. В СССР создавать что-либо антисоветское было скучным видом самоубийства. Но – вау! – мы сделали это! Прямо на глазах у КГБ выстроили то, что ему противно и с чем ничего не могут поделать. Падение председателя КГБ Семичастного в 1967 году при попытке заставить Политбюро раздавить инакомыслие силой считали триумфом неполитической силы Движения.
В 70-е я сильно вовлекся в драматургию Движения. И под занавес его догадался, что чудо близко, но оно опасно! За год до ареста в уме моем начался переворот. Я понял: к Событию надо себя готовить, даже когда оно надвигается само. Что диссидентство не готово к чуду, которое оно готовит.
Летом 1981-го я путешествую по стране с книжечкой Аурелио Печчеи [38] . Описанием, как он скрупулезно-интригански создавал Римский клуб, вколачивая в западные головы мысль об ограниченности ресурсов. Где-то под вокзальной скамейкой на меня мешком падает осознание того, что: а) чудо строят – а мне строить его не с кем – и б) оно скоро случится в реальности, а я не знаю реальность, и в) ergo – чудо придет вместе с катастрофой. Социальной-то реальности советской системы я не знаю! Реальностью завладела власть, так, может быть, она что-то знает? Ее сила – не в КГБ, а в инстинктивном чувстве системы, где Андропов сильней и меня, и Солженицына. С этой сотрясающей меня идеей я в 1981 году отправляюсь агитировать диссидентство за диалог с Политбюро. Что обрывается арестом 1982-го.
Перед арестом я запоем читал книги по теории управления, по кибернетике. Моими героями вместо Че Гевары стали Акофф [39] , Рене Том [40] и Стаффорд Бир [41] . Советская система связана, в ней нельзя изменить политический блок, не затронув всего. И если полезешь в эту систему с нищим набором либеральных отмычек Движения, Союз посыпется. Рухнет заодно и мой шанс Республики. Но мы же всегда говорим, что не заинтересованы в разрушении СССР? Об этом я пишу в открытых наставительных письмах Движению и в открытых же невыносимо дидактичных письмах Политбюро. Своими письмами я, кажется, всех «достал». Различие «подлинное – неподлинное» превращается в бледное, слабое, слишком лобовое различие. Я ухожу на зону, понимая, что с этим всем придется разбираться заново.Филиппов А. Ф.: Мне кажется, тут очень существенное дополнение к предшествующему разговору. Там у меня было ощущение растворения целей в стихии чистой деятельности. Здесь, при пересказе событий того же периода, целевая составляющая становится более ясной. Она приобретает, несмотря на то что она была впоследствии подвергнута диалектическому отрицанию, более внятные черты. Здесь я не хочу проскочить вот какой момент. Когда разговор идет о чуде, мы понимаем, что хотим мы этого или не хотим, но чудо – такая категория, которая непосредственно переносит нас в мир, как мы бы сказали на современном языке, политической теологии. И несколько раз повторенная тут сентенция, что надо упорствовать, долбить, не думая о том, что из этого получится, в конечном счете напоминает идею синергии с Богом: он имеет некоторые замыслы, мы не можем знать какие, но в тот момент, когда он решит свой замысел реализовать, все должно быть готово. До известной степени это милленаристский взгляд Я понимаю, что, скорее всего, в этой среде, в этой коммуне, где вы жили, у него не было явной теологической составляющей И вряд ли вы говорили с Гефтером, скажем, по поводу того, есть ли у Бога замысел о мире.
Павловский Г. О.: У Гефтера прямой интерес к теологии просыпается не раньше середины 1980-х. Хотя термины вроде Евангелия от Пилата он использовал раньше. Наш разговор о Боге оказался нашим последним разговором, за две недели до его смерти в 1995 году.
Филиппов А. Ф.: Но сейчас мы ведем ретроспективу. Сейчас для вас это точно так же не чужая тема. Я не уверен, что вы могли и хотели бы о ней много и публично говорить, но можно совершенно быть уверенным в том, что она не является экзотической, чужой, безумной. И вот в этой ретроспективе опознаются черты революционных движений, какими довольно часто в истории человечества были, например, религиозные секты. Что можно сказать при взгляде из сегодняшнего дня? Видите ли вы в Движении нечто исторически уникальное, или все же имелись исторические прецеденты не только ближайшего плана (перекличка с Чехословакией, например)? В более широкой исторической перспективе виделось ли вам что-нибудь в таком роде: огромная страна, просвещенное, тщетно колотящееся о стену меньшинство, ощущающее тем не менее, как ни крути, свое призвание? Это же не беспрецедентная ситуация – это повторяющаяся ситуация в истории человечества. Или подобного рода параллели вы бы не хотели проводить?
Павловский Г. О.: Я уже говорил о народниках. Моим первым политическим чтением, еще школьным, были их книги с акцентом христианского анархизма – «Подпольная Россия» Степняка-Кравчинского [42] , «Письма» Петра Лаврова . «Отщепенцы» полковника Соколова [43] с выстроенной там линией «от отщепенца Христа и Златоуста до отщепенцев Мора и Мюнцера». За книжицу полковник схлопотал Шлиссельбург, откуда бежал. До переезда в Москву я и сам был мистическим анархистом, считая инакомыслящих переизданием «критически мыслящих личностей» Лаврова или «сектаторов, знающих свою миссию» Соколова. Процесс над Ларисой Богораз и другими демонстрантами Лобного места в 1968-м сливался для меня с процессом Веры Засулич в 1878-м, а ярчайшим событием русской истории считал хождение в народ 1874 года. Которое было попыткой буквального прочтения и политизации Псалтыри. Но можно ли считать диссидентство крипто-религиозным движением, глядя из сегодняшнего дня? Я затрудняюсь.