Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Влез на бочку и сел. Какой-то человек, одетый по-городскому, нес целый узел консервов. «Пан, — подумал Иванко с усмешкой. — И он берет». За ним из толпы насилу выбилась какая-то крестьянка, тащила за собой набитую торбу.
И Иванко думал: «Во Львове люди хоть и одеты, как паны, а другие. Они тоже бывают голодные, вот и идут брать консервы».
Конец узла у «пана» выдернулся, и несколько коробок с консервами выпало. Иванко соскочил с бочки, подобрал их, догнал «пана» и хотел отдать. «Пан» оглянулся и увидел, что хочет сделать Иванко. Засмеялся и сказал:
— Возьми себе.
Иванко был за это очень благодарен и хотел поцеловать руку, как учила мать обращаться с панами.
Но «пан» удивился, достал еще несколько коробок и дал Иванко. Постепенно люди расходились — уже нечего было брать. Когда мать выбралась к Иванку, у нее было только три коробки какао, а он держал целые пять коробок консервов. Рассказал про «пана», и они, довольные, пошли к палатке. Разбили одну коробку, сидели все и ели, консервы, когда с улицы послышался крик:
— Арестованные!
Мать бросилась бежать, но теперь дети ни за что не хотели оставаться. Пришлось брать всех.
По улице вели арестованных. Это были больше всего крестьяне в белых штанах, в расшитых цветными нитками кожушках. Шли молодые парни, девушки, мужчины и даже старые деды, которым до могилы осталось уже недолго ждать. Их окружало конное войско.
— В Австрию! Гонят в Австрию пешком.
На тротуарах стояли люди. Одни плакали, отворачивались, другие со злобой говорили, что надо всех до одного перевешать, а третьи стояли равнодушно.
Одна колонна прошла. Середина улицы была пуста, только по краям стояли люди. Говорили, что должны вести еще. Через несколько минут из-за угла опять засинели мундиры.
— Ведут!
Ганка с детьми стояла в первых рядах. Гандзуня и Петро сели на тротуаре. Иванко всматривался в арестованных.
И было что-то тоскливо-печальное в этих тесных рядах политических узников, которые и сами не знали, в чем провинились, за какую идею их арестовали, на какую кару гонят.
Шли, а войско держало наготове винтовки, потому что имело дело с политическими преступниками. А преступники эти и не представляли себе, что такое Австрия и украинофилы, что такое Россия и москвофилы.
Солнце пекло, и камень жег ноги. Арестованные большей частью шли босые, а сапоги с узелками несли на плечах.
Вдруг Иванко крикнул:
— Тату! Тату!
Ганка не успела опомниться, как он побежал.
В одном из рядов третьим от края шел Михайло Курило. Тут же ковылял и дед Андрий, которого вели под руки, потому как он не успевал за всеми. И много других куликовских людей. Руки Михаила были связаны.
— Тату! Тату! — это кричали Петро и Гандзуня — тоже высмотрели отца. Бежали за рядами арестованных возле Иванка, и Ганка с Юлькой на руках летела за ними. Улица волновалась.
Люди валом теснились, не спуская глаз с ряда, где был Михайло Курило.
Жолнеры кричали и подгоняли арестованных. Направляли коней на толпу, отгоняли.
— Мужу! Куда идешь от нас? Разве не видишь своих детей? — Ганка не смотрела на солдат, пробиралась к мужу, кричала детям: — Держитесь, детки, отца, не отступайте! Если берут, то пусть берут всех!
Так бежала, а войско волновалось и говорило разойтись, иначе будут стрелять.
— А почему не позабирали тех, кто им памороки забивал и Россией, и Австрией, и всякой политикой? А позабирали тех, у кого малые дети! — Ганка размахивала кулаком, словно грозя львовским домам, равнодушным, каменным, святому Юрию, который смотрел с горы своими белыми башнями, войску на гладких конях. Войско наступало и гнало арестованных быстрее.
Арестованные давно прошли.
Иванко помнит, что лежал на улице, окровавленный, что около него стояло много людей. А над ним склонился тот самый «пан», который дал ему консервов, и говорил, что мальчику наступила на ногу лошадь. Потом Иванка перенесли в дом, и «пан» перевязал ему ногу. Давал кофе и консервов.
Иванко ел и плакал, потому что не было с ним мамы. Но «пан» сказал, что скоро будет и мама. И правда, мама скоро пришла. Измученная, охрипшая от плача, с окровавленными ногами, с Петром, Гандзуней и Юлькой.
Как только мама вошла в хату, где лежал Иванко, снова начала плакать, а кровь с ее ног оставалась на полу. Но «пан» говорил, что плач не поможет, а надо думать о детях.
Он еще дал по коробке консервов Гандзуне и Петру и проводил их до палатки.
Иванко шел, ковыляя, и опирался на палку, но палатка была близко, и они дошли быстро. Тетка варила на треножнике картошку и кофе с молоком.
Когда они пришли, тетка сказала, что к ночи должно войти в город русское войско.
Под вечер к ним заглянул «пан» и сказал, чтоб ничего не боялись.
Иванко узнал, что «пан» — давний знакомый отца, что он студент и его родные живут в Мервичах.
К вечеру город стих. Никто не выходил на улицу. Ждали русское войско.
Покинутый австрийским войском Львов молчал, будто в нем замерла всякая жизнь.
Такая стояла тишина, что казалось, слышно было, как говорит камень.
Наступала ночь.
На другой день ни Иванко, ни мама, ни тетка не выходили на улицу, а только смотрели с опаской сквозь щели в заборе.
Иванко сложил под забором кирпичи, чтоб можно было сидеть и лучше видеть.
И вот начало входить во Львов русское войско.
В зеленых мундирах, оно ехало и шло — точь-в-точь как и австрийцы. Никто ни с кем не сражался, нигде не стреляли, только на улице почти совсем не было людей, не ездили ни трамваи, ни извозчики. И люди потихоньку смотрели, как войско едет, кто сквозь форточки в окнах, кто через щели в заборах, кто слегка приоткрыв дверь.
А под вечер, увидев, что боя нет, повысыпали на улицу. И Иванко вышел и смотрел на русское войско и почувствовал, что нигде и ничего не изменилось. Улицы были такими же, деревья зеленели, небо голубело.
Тетка на другой день открыла свою торговлю, и все пошло по-старому.
Иванко видел, что от перемены войска и власти мир не меняется, только появляются новые деньги и мундиры. Но Иванко, как и все куликовцы, носил в себе красивые мечты о «русских». Потому смотрел на них нежными глазами, улыбался и, слушая русские марши, мечтал, складывал в своем воображении лучшую жизнь.
Но на четвертый день после прихода «русских» Иванко побежал навестить «пана». И с этого дня мечты его порвались, как паутина под руками