Шрифт:
Интервал:
Закладка:
27 октября 1863 года Петр Александрович Валуев записал в своем дневнике: «Мне хочется бежать людей. Я чувствую, что правительственное дело идет ошибочною колеею, идет под знаменем идей, утративших значение и силу, идет не к лучшему, а к кризису, которого исход неизвестен. Но я сам часть этого правительства. На меня ложится доля нравственной ответственности. Я принимаю на себя долю солидарности с людьми, коих мнение не разделяю, коих пути – не мои пути, коих цели – не мои цели. Для чего же я с ними? Озираюсь, думаю, соображаю – и остаюсь, потому что нет явного признака, чтобы время к уходу наступило, а, напротив того, есть явные указатели на то, что я еще должен оставаться». Беспокоило Петра Александровича то, что в Крыму, в Ореанде, недалеко от царского дворца, в своих апартаментах проживает и великий князь Константин Николаевич с семьей, тесное общение их на отдыхе может породить новые мысли о продолжении реформ, но каких… Правда, вместе с императором отдыхает и князь Долгоруков, разделявший вместе с ним мысли о преобразованиях императорской власти, о проекте преобразований в Государственном совете, о земских учреждениях. Но последующие события просто перечеркнули все предложения Валуева… То, что говорили несколько месяцев тому назад, совершенно позабыто, император совершенно позабыл то, что говорил несколько месяцев тому назад о преобразовании Государственного совета, Бурбоны ничему не научились и ничего не забыли, упрекает его император в том, что он нервозно расстроен, чем-то начинаешь походить на князя Суворова, пользуешься моим доверием, но готов отшатнуться от меня. Так между прочим разрешил все вопросы император после возвращения из Крыма. И записка Валуева о земских учреждениях тоже была неприятна императору. Видимо, он чужой в этой среде, и чем далее, тем менее надежд сойтись. В доме министра внутренних дел он долго не останется, его роль сыграна, но как можно уйти сейчас, ведь могут подумать, что он хотел провести Его Величество и уходит с досады, что это не удалось…
Дома Валуев взглянул на икону Христа, низко поклонился ей и сказал:
– Господь Бог да будет мне, бездомному страннику, покровителем и да укажет мне приют.
Валуев молился самозабвенно в надежде на Провидение, на Божий промысел, но все дела в императорском дворце проходили так же, как и раньше. То Государственный совет принимает предложения Валуева по земским учреждениям, выслушав его блестящую речь, то отвергает значительным большинством. «Вот и попробуйте после этого работать по-европейски», – с горечью думал министр внутренних дел Валуев.
С досадой 28 декабря 1863 года он записал в дневнике: «Утром совещание у государя по вопросу о милютинских проектах для царства Польского, в особенности по проекту крестьянской реформы. Князь Гагарин, князь Горчаков, князь Долгоруков, граф Панин, Зеленый, Чевкин, Рейтерн, Платонов и я. Печальное впечатление. Государю угодно, чтобы проект, еще не напечатанный, еще нам не сообщенный, был облечен в форму закона, будет можно к 19 февраля. Проект составлен лицом, не знающим Польши, пробывшим там 6 недель, и будет обсуживаться и обращаться в закон без участия хотя бы единого поляка! Совещания не было; было только чтение доклада Милютина и некоторые разглагольствования о том, что делалось и делается в Польше. Чевкин был себе верен, князь Гагарин тоже. Сей последний говорит, что Польша польская народность, стремление к восстановлению политической независимости и т. п. – только слова; на деле только социальная революция. Граф Панин, осторожный и покорный граф Панин, решился заметить, что никаким краем нельзя управлять без его уроженцев, подразумевалось – и для него писать законы. Это замечание прошло бесследно… Я и Платонов молчали. Рейтерн тоже ничего не сказал, но, по-видимому, соглашался. Где мы? В Европе? – нет. В Азии? – Нет. Где-нибудь между обеими в полу-Европе, в Белграде или Бухаресте… Будущий президент Государственного совета, князь Гагарин, в тот же день утверждает, что нам нечего заботиться о том, что скажет Европа, что мы у себя хозяева, что можем делать в Польше, что и как нам угодно…»
«И это называется правительством!» – в отчаянии написал Валуев по-французски, вложив в эту фразу всю соль своего отношения к императору и его правительству.
Бурным заседаниям триумвирата в лице Николая Милютина, Юрия Самарина и князя Владимира Черкасского в Брюлев-ском дворце в Варшаве подвел итог Александр Второй, издав законы о преобразованиях в поземельном устройстве польских крестьян, – это была, бесспорно, крупная историческая победа реформаторов Российской империи: социальная реформа в Польше.
Юрий Самарин уехал за границу лечиться, Николай Милютин возглавил Учредительный комитет в Польше, а Владимир Черкасский стал главным директором, председательствующим в правительственной Комиссии внутренних дел царства Польского.
Юрий Самарин, приехав в Англию, тут же написал письмо Александру Герцену с просьбой о встрече, в 40-х годах они были очень дружны.
Герцен тут же приехал в гостиницу, где проживал Самарин, и несколько часов проговорили, спорили, соглашались, бурно расходились во мнениях, а потом вновь в чем-то существенном соглашались. Герцен об этой встрече рассказал в письме Огареву. Самарин написал о встрече самому Герцену в августе 1864 года, письмо жесткое, правдиво передающее впечатление Самарина о встрече и шестичасовом разговоре о состоянии России, о ее внутренних конфликтах и трагических противоречиях: «Повторяю вам опять, – писал Самарин, – что я говорил вам в Лондоне: ваша пропаганда подействовала на целое поколение как гибельная противоестественная привычка, привитая к молодому организму, еще не успевшему сложиться и окрепнуть. Вы иссушили в нем мозг, ослабили всю нервную систему и сделали его совершенно неспособным к сосредоточению, к выдержке и энергической деятельности. Да и могло ли быть иначе? Почвы под вами нет, содержание вашей проповеди испарилось; от многих и многих крушений не уцелело ни одного твердого убеждения; остались одни революционные приемы, один революционный навык, какая-то болезнь, которой я назвать иначе не могу, как революционною чесоткою… В последние года два явления в нашем русском мире выдались особенно ярко. Это, во-первых, попытка привести в исполнение безумную программу, кем-то продиктованную нашей неучащейся молодежи; я разумею разные подпольные издания («Земля и Воля», «Великоросс» и т. п.), в которых проповедывались поджоги и бунт, воровская прививка грубого безбожия к мальчикам и девочкам, отданным на веру в распоряжение преподавателей воскресных школ, подложные манифесты, которыми надеялись обмануть крестьян, и т. д. Во-вторых, Польский мятеж с его атрибутами: веревкою для подлой черни, отравленным стилетом для польских журналистов и русских офицеров, и заказною ложью, по стольку-то за строку, для общественного мнения Европы. Как же отнеслись вы к этим явлениям? Вы спасовали перед обоими… Отчего же вы спасовали перед русской молодежью и перед польскою шляхтою? А вот отчего. Во время оно вы мирились с революцией, как с средством, которое вам казалось необходимым для достижения положительных целей. Вы полагали, что можно вынести кратковременную операцию, после которой язва должна была затянуться и ожидалось наступление царства вечного мира, довольства и свободы. Вместо того наступило царство Наполеона III. Положительные цели одна за другою исчезли из виду, формулы стушевались, убеждения съежились и обратились в нуль. Осталось обычное средство: революция как цель для самой себя, революция ради революции. Ее знакомые приемы вы увидали в проповедях польских ксендзов, в подложных грамотах, в «Великороссе», и вы не посмели ослушаться ее призыва. Как кабальному человеку революции, вам все равно, откуда бы она ни шла, из университета, села, костела или дворянского замка. Вы у нее не спрашиваете, куда она идет и какие побуждения она поднимает на своем пути…»