Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пребывал уже Миша в том печальном возрасте, когда мужчина или зверски ревнует свою молодую подругу, жену, или жалеет. Жалеет, как неудачливого своего ребёнка, как дочь, делающую одну ошибку в жизни за другой… Для некоторых это – дикая, невероятная, презренная позиция («Да бей её! Дави б…! Гони из дому!»), но не для Миши.
Он торопливо говорил об этом Наде в библиотеке: «Поверьте, она мне как дочь! Как дочь! Я – мужчина, да! Я люблю её!.. Но я не могу её ревновать. Не могу! Понимаете? Мне жалко её, жалко, до боли жалко – и всё! Поверьте! Но чьто делать, Надя, чьто?!»
Надя была растеряна: почему он говорит ей об этом? Разве можно говорить такое? Зачем он говорит?… Но остановить Мишу было нельзя, его несло дальше. Он сбивался на еврейский акцент: «Я хотел развирачивать с ней новую жизнь, Надя! Хотел! Видит Бог!.. Но как развирачивать с больным человеком? Как?! Ви пирадочная женщина, ви человек, Надя! Как ей помочь, как вилычить? Скажите! Помогите! Писоветуйте!..»
Надя забыто теребила библиотечную карточку… и не могла смотреть на его лицо, в его сжатые, мучающиеся глаза. Посоветовала только начать разыскивать тётку Клары. Где-то на Украине она. Может, ей, Наде, попытаться расспросить об этом? У самой Клары? Осторожно?…
Миша – опустошённый уже – покачал головой: не поможет это…
Пошёл, скорбно покачивая лысиной, взятой резко-белым венчиком волос. У двери, остановившись, повернулся. Со слезами прошептал: «Спасибо». – «Да что вы! Что вы! Михаил Яковлевич! Давайте всё же я…» – «Нет, Надя, бесполезно». Взялся за ручку двери… И у Нади перехватило горло – всегдашняя Мишина аккуратная газета… газета, в которую он всегда заворачивал книги, была сейчас смята, растерзана. Забыта им. Лоскутьём свисала из-под мышки, обнажив книги. Была ненужной, нелепой на этих так и не обмененных, забытых книгах…
Вечером Надя всё же пришла к Кларе. Миша и Яша, полнясь новой надеждой, торопливо оделись и деликатно ушли.
После всех вопросов Нади, после всех её спокойных деловых слов Клара вдруг подошла и стала пристально разглядывать что-то у неё на груди. На белой блузке. Тремя пальцами вдруг захватила красную пуговку. С корнем выдрала. Отбежала на тюфяк, злорадно показывала её оттуда похолодевшей Наде. Дразнила: а! не отберёшь! а! не обманешь!.. Вдруг стала прилаживать пуговку себе на грудь. Мучилась, не находя ей места… Она застёгивала пуговку. Как тогда. На мёртвом Абраше!..
Надя бросилась, хотела обнять, прижать, успокоить. Клара локтем – резко – сунула ей в лицо. Пуговка отлетела куда-то, но сумасшедшая всё искала её на платье, всё застёгивали: а-а! не обманете! не обманете! а-а!..
Сплёвывая кровь с губ в платок, Надя тяжело дышала, не могла унять сердце…
Долгими упорными письмами Миша разыскал и выписал Кларину родную тётку. Тётю Цилю. После того немецкого, злодейского расстрела всех евреев городка, о котором рассказывала сама Клара когда-то, – единственную, чудом уцелевшую.
Во время завязи махрового того злодейства выменивала тётя Циля в недалёкой деревеньке продукты. И возвращалась уже, когда увидела выдавливаемых немцами на окраину городка людей. Человек пятьдесят тех было. Их сбили в кучу, погнали по весенней, в грязном талом снегу дороге. Босых, полураздетых, молчащих. Окружали, сбивали зло, тесня овчарками и ненавистно-иноземными окриками. Женщин, детей, стариков. Гнали прямо на неё, Цилю, растерянно остановившуюся на дороге…
Циля плашмя упала, поползла к кустарнику, удёргивая за собой мешок. Людей прогнали совсем рядом. И Циля, выкатив глаза, словно слышала короткое гаснущее дыхание их, видела родные, но уже неузнаваемые, слепые лица. Закусила в руку крик. Толпу остановили, резко повернули на поле, яростно взнявшимся лаем погнали на весенний настовый снег. Люди проваливались, толклись в мартовском снегу, как в битом стекле, пятная за собой снег кровью. Точно каждый наедине с собой, обречённо продвигались к мокнущему лесочку, где уже всё было вырыто, всё приготовлено, где мягкий пушистый снежок вытягивался, ложился на тёплую, парную свежую землю, и где по осинам, красно тужась, зябли снегири…
Вместе, рядом, племянница и тётка были одинаковы и печальны, как лимоны. Только печаль одной, кутаясь в сумасшествие, была мутна, потустороння, другая же была печальна – как вселенная… Обе – точно в шапках очень белого снега, в которых зашли вот только из непогоды в дом, и которые в тепле должны быстро отойти, растаять…
Клара узнала старуху. Горько заплакали они на перроне, обнявшись и по-лошадиному одинаково открывая жёлтые зубы и дёсны. Однако, трясясь в телеге (Медынин и привёз Клару, Мишу и Яшу на станцию и теперь гнал назад уже со старухой), Клара вдруг затемнела тучей… резко саданула тётку локтем под бок… Без умолку говорящая старушка ойкнула, разом замолчала. Незаметно перевела испуг свой к Мише – тот опустил голову.
Вечером словила первую галошу. На другой день с утра – резиновый сапог. Всё время теперь, пока Миша и Яша бывали на работе, сидела в кухне. И только плакала перед двумя переживательными старушками и напряжённым серьёзным стариком. В комнату не заходила.
Но с приездом тётки всё-таки что-то стронулось в Кларе. Стронулось и поплыло сквозь муть к чему-то ещё неясному, но уже высвечивающемуся, манящему… Она вдруг стала замирать на коленях. Прислушивалась словно. Она напряжённо вспоминала. Тут же пугаясь, срывалась в спасительную качельную монотонь. Но она уже думала. Она могла уже думать…
Однажды, внезапно, она сказала тётке: «Поедем… Поедем домой… На родину… Сегодня же!..» Сказала трудно, неумело, точно выталкивая из себя бесконечно больное, замучившее её. Но – трезвое, осмысленное.
Старушка от радости заплакала, засуетилась, пошла вытаскивать всё, собираться, вязать в дорогу.
Вечером, увидев на середине комнаты завязанные узелки, чемодан, верхнюю одежду, Миша и Яша онемели у порога.
– Да!.. Мы поедем! – не глядя на них, с нажимом, зло сказала Клара. И это тоже было сказано осмысленно и твёрдо. Встала из-за стола и… ушла за ширму. Именно ушла, а не увалилась, как обычно.
Миша окончательно перепугался. А старушка, даже голосом боясь спугнуть свершившееся чудо, только извинительно и радостно разводила перед ним сохлые ручки, как бы говоря: что поделаешь? Звеняйте вам!.. И глаза её вновь засверкали юморком. Были мгновенны, всё понимали, всё помнили, вновь стали глазами прожившей и до конца понявшей жизнь старухи-еврейки…
Опомнился Миша только в библиотеке у Нади: чьто делать? Надя! Скажите! Писоветуйте!..
Однако уже на другой день Клара опять монотонно раскачивалась на тюфяке. Тупо, отсутствующе.
Все растерялись: ведь было же чудо вчера, ведь всё уже приготовлено, собрано, ведь вечером на вокзал, на поезд…
Надя вывела Мишу в коридор, стала убеждать оставить эту затею с отъездом. Пока не поздно!.. Сразу же, точно от белой стены, отделилась белая Циля. Словно шёпотом, замахала острым крючкастым указательным пальцем перед носом Нади: «Ви не должны! Слышите! Ви не должны вмешивиться!..» Сам Миша, почти целые сутки налитый слезами, ничего, походило, не соображал. Надя отступила.