Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А за столом – гость! Неизвестный родственник или просто знакомый из Шимонаихи! Сердечно здороваются. Садятся. Если незнакомы – поспешно встают, знакомятся. Снова сели. Да, гм, кхым… как там… оно… погодка-то?… Через полчаса надвигалась с чугунком в полотенце тётя Катя. Опасно бухала перед мужем. В нос дяде Ване шибал горячий дых щей. Совала миски. Гостю, себе, мужу. В правую руку кидала половник. С прикидкой покачивала… но начинала разливать щи. Гостю, себе, мужу. Пододвигала хлеб. Гость в отступ: помилуйте! Сыт! Закормлен, можно сказать, с осени!.. Тётя Катя подымала от стола тяжёлый взгляд… «Ешьте!» Опять брала половник в руку… чтобы ещё подлить гостю. По самый край. Мгновенно растроганный гость кидался в угол, выхватывал сидорок, метал на стол всё, что прихватил с собой в город. Огурцы, помидоры, печёную картоху, яички… Дядя Ваня на него – руками: «Что ты! Что ты! Тебе ж обратно в дорогу! А мы-то – дома! Убери немедленно!» Но гость не слышит, гость лихорадочно пластает сало: а вот, с деревенским хлебушком! А вот, с помидорками! А?…
Чтобы не обидеть, дядя Ваня деликатно брал самый тоненький ломтик. Откусывал чуть. Как мышь, мелко частил зубами. М-у-у-у! Объеденье! Давненько не едал такого сальца! Му-у-у…
– А ты хренком его, хренком, – улыбался гость, советуя. В свою очередь отхлёбывал щей. И тут же останавливал ложку. И – с полным перепугом – шёпотом: – А шки-то, мама род-на-я… Это ж просто язык проглотить… Ну хозяйка-а, ну шки-и… – И кричал: – В жизнь не сойду с постою, в жизнь!
Тётя Катя сразу напрягалась, дядя Ваня смеялся.
После ужина и гость, и хозяин – оба умиротворённые – курили, неторопливо разговаривали. Сам собой, со смехом вспоминался «постоянный дальний родственник или просто знакомый из Шимонаихи». Вспоминали далёкую молодость… Недавнюю прошедшую войну… Да мало ли о чём вспоминалось… Прозрачными красными листьями трепетал на столе и стенах закат, на кухне затихали кастрюли.
Коновязь дядя Ваня соорудил перед тополем. Зимними вечерами любили с Витькой смотреть на хрумкающих сено лошадей. Подкладывали им ещё. Благодарно гладили мотающиеся головы. Шли затем в дом, и дядя Ваня говорил гостю: «Вот ведь… Лошадь… Чудо!» И глаза его молодо жили, радовались. Гость же, почему-то уводя взгляд в сторону, покашливая, говорил, что оно, конечно… Лошадь… Бывает оно… Как бы в природе… В подтверждение умных слов своих забирал с блюдца большой, обстоятельный глоток чаю. А дядя Ваня смеялся, дядя Ваня был счастлив.
Подопригоров капнул: постоялый двор, частная дейтельность, безобразие нашей светлой жизни!.. Сперва пришёл Генка-милиционер – унёс под мышкой новые чуни и драный холщовый мешок. За ним – Глухов. Фининспектор. Молодой, при галстуке, из бывших чалдонов. Почему-то представился зоотехником. Так и сказал культурно: «ЗоотЭхник…» Ничего не унёс, окромя агромадного удивления: постой – и задарма-а… Эх, дядя, где ты был-то, когда я учился?… Поверил – оставил всё, как есть.
На дне рождения мужа, тётя Катя, раскрасневшаяся, хлопочущая у стола, объясняла гостям – Шишокину и Ильиным: муженёк-то её ненаглядный совсем сбрендил на старости лет – «Дом колхозника» открыл! А вы не знали? Да вот он – директор!..
Дядя Ваня виновато посмеивался во всеобщем хохоте, дёргал себя за ухо. Поскорей начинал потчевать гостей. Пододвигал, наливал. На торжественно поднятые в честь его, именинника, рюмки – торопливо отвечал, руша всю торжественность момента: «Ну, будем здоровы!» И всё. И первым опрокидывал рюмк у.
Потом запевал свою сокровенную, почему-то одну и ту же украинскую:
И всякий раз тётя Катя густо краснела… Ох, была, видать, в жизни дяди Вани чернобрива, черноока, ох, была! И учила она его украинским своим песням, ох, учила!.. А дядя Ваня, зажмуриваясь, уже пропаще, радостно мотал головой, пел и бухал кулаком об стол такт, аж рюмки подбрасывались. Все дружно подхватывали. Витька же, оторвавшись от пирога с капустой, испуганно вытаращивался на орущего трубой отца: отец ли это?… А мать-то, мать… Вот это да-а…
И начинало казаться Витьке, что с каждой выпитой рюмкой сидящие за столом смывали куда-то с лиц своих (в желудок, что ли?) такие знакомые, родные, близкие ему, Витьке, лица. Что проступать на лицах стало одно лицо – пугающее, чуждое, какое-то всемирно известное лицо, лицо выпившего человека… Так ведь и до Сёмы Глоточка недолго дойти… Если наливаться-то без меры… а потом, как ненормальным, песни орать…
Словно услыхав Витькин укор, дядя Ваня отпускал от себя песню. Тянулся к подоконнику, доставал оттуда железную банку, полную самосада. Под хмурыми взглядами жены (не может простить Галю, чёртова перечница!) громадную цигарищу зализывал, как рану. Как боевую, заслуженную, чёрт побери, рану. Поджигал. Беспощадно окутывая весь стол дымом, тушил спичку, начинал неторопливо выпухивать вверх одну из многих своих незабываемых историй. И Витька разом забывал всех глоточков мира – влюблённо смотрел и слушал дядю Ваню, готовый и смеяться вместе с ним, и грустить…
«…Старая история, довоенная ещё. Я тогда ещё ездил, а Сергей Григорьевич-то у Лобанова во вторых ходил. (Цигарища вдруг начинала опасно постреливать. Дядя Ваня коротенькими затяжками укрощал. В сторону жены выпускал дымного льва. Полностью дикого.) Ну, поехали однажды. На юг. Километров за триста аж. Лето, жара. До Зайсана ещё – ладно: то озерцо попадётся, то дерево какое, у виноградничка остановимся, передохнем, и переночевали в русской деревне хорошо. А дальше… Бежит полуторка, и только голимый солончак и глотает – ни воды тебе, ни тенёчка, и никакой тебе дороги: езжай в любую сторону – ровно. По солнцу, как моряк, и рулю. Но главное – жара. Спасу нет. Мотор кипит, Сергей Григорьевич задыхается, как после парилки бурый стал – хоть в снег его кидай, в чувство приводи. Остановлюсь, выйду из машины – верите? – полуторка белая. Будто в соли вся. Как издыхающий красноармеец на марше. (Кто в Средней Азии служил – знает.) Ну что тут делать? Говорю Сергею Григорьевичу: мол, как хочешь, а надо людей искать. Где-то тут, по левую руку, то ли китайцы, то ли корейцы живут. Найдём – воду сменим, сами освежимся. Ну, а не найдём… В общем, стал я брать влево. А что значит “влево” на таком пространстве? Пятьсот километров можешь спокойно ехать – и всё будет “влево”, всё “по левую руку”. Но – едем. “Вон, вон деревня! Ваня! Сворачивай!” Это ему уже видения пошли, миражи. “Верблюды! Верблюды плывут! Неужто не видишь? Ваня, сворачивай, прошу…” Да и я – гляжу, вроде и впрямь озеро колышется вдали. Прохладу даже на губы наносит. Глаза закрою, помотаю башкой – пропадает всё. Миражи. Они. Однако через полчаса так нырнули в лощинку, на бугор выскочили – точно, деревня! Тут уж без обмана. Люди отовсюду сбегаются, руками машут. Деревня странная: дома – не дома, сараи – не сараи. Всё вроде палаток армейских, широких и с оконцами. Правда, из дерева всё, крепкое. Оказывается – корейцы. Но колодец, рубленый по-нашему – с воротом, цепью и ведром. Как стали мы припадать к ведру-то этому – не оторвёшь. Один пьёт, другой, как шакал, выхватить норовит скорей. Напились. Я мотор свежей водой заливаю, Сергей Григорьевич корейцам, как немым, руками что-то вывихивает. По всему видать, – народ сильно бедный. Одежда на всех рваная, в заплатах. Один сбегал куда-то – в кирзачах стоптанных обратно прибежал. Видать, начальник их. Так и оказалось – председатель. То ли колхоз у них там, артель ли какая, коммуна ли. По-русски – почти не могут. Но понять можно: кланяются, руки к груди прикладывают и на самый большой сарай показывают. (Правление ли там у них, клуб ли – не поймёшь.) Приглашают – значит. А Сергей Григорьевич, сами помните, стеснительный всегда был. Смущается, бывало, всё чего-то. Руки потирает, не знает куда деть. Особенно во френче когда – и с народом… Как не за того его приняли, за другого кого, а он – случайный однофамилец будто бы… Другой ведь как: только френч наладит – и жук навозный. Гордый. Ходит. Указует. А щёлкни его – панцирь пустой… Этот – нет. Не мог. Совестливый был. Потому-то во вторых и проходил всю жизнь… Ну вот, приглашают, значит, нас, а Сергей Григорьевич мнётся. Тогда я ему говорю: мол, отказываться неудобно – обида. Да и власть ты, наконец, или пень при дороге?… Нахмурился. Пошли. В сапогах который – впереди бежит, расталкивает. Заходим. Сталин на стене. И… и шаром покати. Ничего больше, ни стола, ни стула. Верите? Земляной пол – и чисто! Вот и стоим все гуртом. Улыбаемся, не знаем, присесть ли прямо на пол, так ли стоять. Тут забегают ихние женщины – и все с маленькими казанками. Чуем, вкусным запахло. И стол откуда-то появился. Правда, всё это низко оказалось – у самого пола, – пришлось садиться прямо на землю. Но – сели. Ноги завернули, сидим, как казахи. А корейцы-то вокруг стоят и только улыбаются. К столу – ни один. Даже в сапогах который. Ну, мы – им: дескать, садитесь! Что ж это такое: двое будут есть, двадцать глядеть! Неудобно как-то, не по-людски. Они опять кланяются, руки прикладывают: дескать, мы потом! Потом! Кушайте!.. Ну, думаем – обычай… И вот даю вам честное слово – вкуснее блюда, вкуснее мяса этого в казанках – не едал я в жизни ничего! Мясо нежное, вкусное, сочное. Дух, аромат вокруг – не рассказать. Подлива какая-то особенная: помидорки мелкие давленые, перчик красный, сверху – лучок, укропчик, ещё чего-то там… чесночок. Язык проглотишь. Едим – за ушами трещит! Однако Сергей Григорьевич всё смущается, всё ложку останавливает, так есть – явно не может. Вдруг схватил один казанок, ребятишкам сует. Дескать, нате, ешьте! Те – не взрослые, не дураки – ухватили, разом на пол все, в кружок – и давай длинными палочками махать. Ну как журавлёнки на мелководье по мальку бьют, честное слово! Мы и в сапогах которого прямо силком к столу и – приказом его: ешь, чёрт, а то обидимся! Он – ноги в калачик, схватит палочками из казанка, в рот – и опять до ушей улыбается. Схватит – и до ушей. Не видать, когда и глотает. Остальным раздали, спокойней стало на душе. Сергей Григорьевич, прожёвывая, спрашивает этак по ходу, – мол, что это за мясо-то такое расчудесное: баранина? свинина? А ему все хором: нет! Нет! Мишка! Мишка!.. Медведь, что ли? Так откуда ему тут – в степи-то?… Нет! Нет! Маленький мишка!.. Медвежонок?… Д’нет! Д’нет! Стог сена который! Стог сена живёт! Ма-аленький. Бегает. Мишка!..