Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Под видеонаблюдением, говоришь? – Соколов задумался. – Значит, он видел… Послушай, Гнеушев! Прежде чем ты меня убивать будешь, позволь мне еще один звонок сделать!
– Ты смеешься надо мной, капитан? Я вообще тебе ничего не говорил. Я и знать ничего не знаю.
– Как убивать будешь? – угрюмо спросил Соколов, глядя убийце прямо в глаза. – Только учти, я сопротивляться не буду. Не доставлю тебе такой радости. Мне, старому человеку, с тобой все равно не справиться. А ты потом скажешь, что капитана милиции в честном бою завалил. Шнурочек-то принес?
– Зачем шнурок? – усмехнулся Гнеушев. – Я тебя просто зарежу небольно. Из моего к тебе, капитан, старинного уважения.
– Спасибо, добрый человек! – засмеялся капитан, чувствуя, однако, как лицо стягивается смертной маской, а в сердце проникает могильный холод.
– Есть последнее желание? – серьезно спросил Гнеушев.
– Есть, – серьезно ответил Соколов. – Во-первых, дай последнюю сигарету выкурить. Жалко в пачке оставлять.
– Кури, – разрешил Гнеушев и посмотрел на часы.
Капитан, не торопясь, выкурил последнюю в жизни сигарету, потушил окурок об пень и положил его в пакет, где лежала пустая бутылка из-под морса. Затем тщательно собрал с земли остальные окурки, горелые спички и тоже сложил в пакет, который протянул Гнеушеву.
– Выбросишь на вокзале? Сделай одолжение!
Гнеушев насмешливо посмотрел на пакет:
– Поверил, капитан?
– То есть?
– Поверил, что убивать приехал? Видно ты, Соколов, на пенсии милицейских романов начитался.
– Не будешь? – с надеждой спросил Соколов, и ему стало так радостно, будто помолодел на двадцать с лишним лет. И даже что-то симпатичное померещилось ему во внешности этого сильного, уверенного в себе мужчины.
– С ума сошел, Соколов? Я разыграл тебя. И не один я пришел. Смотри, кто сзади стоит!
Капитан обернулся, но никого не увидел. И в ту же секунду легко, как в сливочное масло, вошло в его левую грудь, на ладонь ниже соска, узкое металлическое лезвие, сверкнувшее в руке убийцы. Соколов завалился на пень, задышал, захрипел, заморгал редкими ресницами. Потом широко открыл глаза, а закрыть их уже не хватило жизни.
– Извини, капитан, – сказал Гнеушев недовольным голосом и с силой вогнал окровавленный нож в центр пня, на котором, истекая кровью, лежал Соколов. И быстрыми шагами отправился к станции…
Умер, умер любезный мой Максим Максимыч! Не дождался красного солнышка, а ведь оно с какой-то особой, последней, не растраченной за короткое русское лето силой греет в этих степных местах в конце августа, по утрам, хотя по ночам термометр падает ниже нуля, и леденеют лужи, и обсыпает землю иней, как небо – звезды.
Убили моего капитана…
С отвращением смотрю я в лицо убийцы, который спешит на утренний поезд, опаздывает, гад, потому что заболтался с капитаном и время протянул, чтобы отпустить ему жизни побольше.
Нет, на лице убийцы нет раскаяния… Душа Гнеушева давно омертвела, заснула летаргическим сном, и носитель ее, все еще живущий на земле, на самом деле уже много лет смердящий мертвец.
Но даже на лице этого жалкого трупа я вижу сожаление и вопрос. Зачем было убивать старого капитана? Кому он мог быть опасен? До чего же ты докатился, Гнеушев! Режешь старых пенсионеров, как овец, стараясь не глядеть им в глаза. А ведь, бывало, какое наслаждение получал ты от взгляда в упор – глаза в глаза – в лица жертв!
Противно даже убийце…
«Постой, – может возразить читатель. – Ведь это не Гнеушев, а ты убил капитана! Что стоило тебе, хозяину его судьбы, оставить Соколова мирно доживать свой век с Прасковьей? Ох, не лукавь, не лукавь… Не в глаза выдуманного тобой убийцы (надо еще разобраться, откуда в тебе эти фантазии?), а в твои, твои глаза, дорогой автор, надо вглядеться повнимательней!»
Ах, читатель! Что понимаешь ты в законах романа, да еще и русского романа, самого беззаконного из всех романов? Нет, не мог я оставить капитана в живых! Как только Соколов увидел Лизу мертвой и взбунтовался, бросил вызов врагу рода человеческого, жизнь его была уже неподвластна моей воле. И потом… Как ты представляешь себе, мой сердитый читатель, жизнь Максима Максимыча после девяносто первого года? Ведь он был до мозга костей советский человек, а советская эпоха кончилась… Плох он или хорош, этот советский человек, но жестоко было лишать его опоры, выбивать почву из-под его ног. И ты хочешь, жестокий мой читатель, чтобы я собственной рукой устроил своему любимому герою экзекуцию? Чтобы наблюдал вместе с тобой, как Гнеушев любовался муками жертв, задушевными корчами Соколова, уже бессильного пенсионера, пьяненького, в семейных трусах, покрасневшего от водки и злости, когда сидит перед телевизором и смотрит, и смотрит, как рушится его держава, которую он спасал от немцев и которая легко, с детским восторгом, с каким обнимала Палисадова Ася, легла под собственных доморощенных супостатов?
Нет и еще раз нет! Это – слишком жестоко.
Но все-таки жалко мне вот так расстаться с Максимом Максимычем! Конечно, я мог бы продлить это расставание рассказом о следствии по этому делу, которое, как легко догадается мой проницательный читатель, очень быстро зашло в тупик. Я могу рассказать, как разбудили Аркадия Петровича Вострикова и как он бежал (как тогда, осенью шестьдесят седьмого) на место страшного преступления, которое не укладывалось в его голове… Как затем он отправился к Прасковье и как она открыла ему дверь, собираясь встретить мужа и отругать его за эти ночные посиделки, а у него почки больные, ему ли, старому, по ночам на пнях рассиживаться? Как по белому лицу Вострикова Прасковья сразу догадалась обо всем и рухнула на пол.
Я мог бы рассказать о длинной, длинной очереди, что тянулась за гробом с Максимом Максимычем, с хитрым видом лежавшим в этом гробу. И что говорили крестьяне из Крестов, Красавки и десятка окрестных деревень… И как впереди всех, с Прасковьей, поддерживая ее под руки, шли три старухи, три последние жительницы Красного Коня, отказавшиеся покинуть родное село… И как, стиснув зубы, ни с кем не разговаривая, сидел на поминках Джон.
Но вместо этого я воспользуюсь правом романиста и продлю существование Максима Максимыча ненадолго…
Но… совсем ненадолго…Вдруг Соколов очнулся.
Солнце еще не светило между вершинами берез, но небо уже было розовым. Он с трудом приподнялся на локте, сел на пне и огляделся. Гнеушева и след простыл. Грудь у него сильно болела, а белая форменная рубашка была вся красная от крови. В самом центре пня торчал нож, которым час назад убивал его Гнеушев. Интересный нож! Самодельный и такой заточки, какой он еще не видел.
Промахнулся, Гнеушев! Промахнулся! Мимо сердца прошло лезвие! И рана, похоже, неопасная, хотя крови потеряно много. Стареешь, стареешь, Гнеушев! Пора и тебе на покой!