Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Попыток трогать ее, тормошить, окликать Векша просто не замечала, и в Кудеславовой голове закопошились уж вовсе жуткие подозрения. Не желают ли боги (или кто там еще способен на такое?) оборотить наузницу-чаровницу безжизненным изваянием — в наказание мужу, который готов соблазниться оживленным вопреки естеству кумиром-истуканчиком? Не похоже ли творящееся с Векшей на виданное когда-то Мечником в урманской земле начало припадка необъяснимой и страшной хвори, которую сами урманы зовут то боевым вдохновеньем, то безумием?.. Обуянные подобной напастью теряют все человеческие навыки, умения и желанья, кроме одного — убивать, причем перестают отличать своих от чужих и даже, кажется, перестают быть смертными… Неужели Борисветовы решили наслать такое на Векшу, чтобы извести тех, кто с ней?..
А потом все эти домыслы забылись, потому что вятич каким-то невероятным образом сумел догадаться об истинной причине творящегося.
Это была битва; страшная битва меж Корочуном и ржавыми колдунами.
Битва в Векшином разуме и за Векшин разум.
Боги ведают, как Мечник додумался до всего этого. Может быть, «додумался» — неверное слово, может быть, понимание пришло уже после того, как Векша, сильно вздрогнув, сказала дребезжащим старческим голосом:
— Однако же и могутны они, зайды-потворы! Ан и мы не из-под ногтя выколупаны!
В невекшином голосе сквозь усталость пробивалось торжество победителя, и столь же победительное торжество (вот это уж несомненно собственное Векшино) изобразилось на осунувшемся усталом лице наузницы.
Глубоко и вольно вздохнув, она принялась снимать с себя мужнину лядунку да блестяшку со знаком ЕГО-ЕЕ.
— Забери, — волхвовская выученица говорила все еще не по-своему.
Кудеслав мотнул бородкой, чуть отстранился:
— Пускай уж у тебя… У вас. Таким вещам надобно быть поближе к людям, умеющим владеть неявными…
— Бери! — властно перебил его тот, кто покуда правил Векшиной речью. — Кому дарено, у того и надлежит быть! Не гневи Двоесущное — боюсь, ЕГО-ЕЕ терпенье уж и так почти на исходе!
И Мечник послушался, взял.
И тут же понял, что Корочун прав.
Понял, потому что расслышал как бы где-то внутри себя прохвативший мгновенным льдистым ознобом бесстрастный шелест:
— Не смей более упускать. Из твоего пепла взрощено, твоей плотью согрето, с твоим родом слито — сквозь тебя и ожить.
И тут же не на миг — на ничтожный осколок мига по самому нутру души полоснуло странное и страшное ощущенье. Будто бы он, Кудеслав Мечник, и Ставр Пернач, и Чекан, и еще другие, бывшие то ли до, то ли после, — будто бы все они срослись воедино… во единое нечто, в подобье древесного ствола, корни и крона которого намертво вплелись в тверди земную и небесную. Дерево… Ствол… Живой мост-переток горячего жильного сока, выхлестнутый головокружительной глыбью в умопомрачительную высь…
Наваждение.
Мелькнуло и сгинуло, осталась в память о нем лишь ноющая тяжесть под сердцем; и еще понимание осталось… то есть подозрение… надежда… или, может быть, страх?
Не просто красные забавки подарил вятичу Кудеславу двоесущный блюститель порядка времен, и не лишь ведовское средство для подглядывания ошметков грядущих жизней, от какового подглядывания проку — ни на муравьиный плевок. Тайное божество наконец-то чуть-чуть приоткрыло истинное назначенье подарков, которыми не то облагодетельствовало, не то прокляло.
А недоступный слуху ледяной голос все сочился из возвращенной лядунки, впитывался в сердце, в душу, в разум Мечника Кудеслава, низал простые слова в ясный и беспощадный смысл, не увеченный ни высокомудрой заумью, ни капризной прихотью каких-либо чувств…
Они без малого опоздали.
Без очень малого.
Без настолько малого, что уж лучше бы его не было. Все-таки лучше, когда сделать нельзя ничего, чем когда еще можно попытаться (а значит, нельзя не попытаться) сделать хоть что-нибудь: «хоть что-нибудь» — это всегда вред самому себе и ни малейшего проку для главного. В НАИУДАЧНЕЙШЕМ СЛУЧАЕ ни малейшего проку.
Так что, наверное, все было зря.
Бесполезность любых усилий нужно было понять, еще когда Мечник принял из Векшиных рук знак Двоесущного Божества и лядунку, которая хранила в себе ЕГО-ЕЕ камень — камень изменчивый, как горячая текучая кровь, как огонь, как жизнь… Как время.
Бесполезность изнурительной спешки Мечнику следовало осознать вместе с осознанием Счисленева предупрежденья — того самого, которое Блюститель Порядка Времен тщился передать… Тщился и не мог, подловленный ржавыми могучими колдунами, выискавшими себе поистине непобедимую союзницу: труднопостижимость Двоесущного Божества. Вина ли Двоесущного, что даже хранильник ЕГО-ЕЕ капища, который, стремясь приблизиться к хранимому, сам во многом вышел за пределы людского понимания, — даже он не способен беседовать с НИМ-ЕЮ прямо? То есть Корочуновы-то слова и побужденья просты да понятны для Тайного Божества, а вот наоборот…
В достопамятную ночь, когда вятич по следам премудрого старца отыскал святилище Двоесущного, волхв просил у НЕГО-НЕЕ того, чего никогда не осмеливался просить раньше: постижения. Возможности слышать, слушать и понимать. Для себя и (ну хотя бы не «и», а «или»!) для тех, кому предстоит отправиться в путь (Корочун уже тогда догадывался и что путь предстоит, и — примерно — кому именно). Божество снизошло ответить. «Если я одарю пониманьем тебя, ты станешь мною. Если одарю слишком многих, я стану ими».
Почему же Двоесущное тут же, наперекор собственному однозначному, казалось бы, отказу удостоило Кудеслава чаровными дарами? Потому что он не был волхвом, потому что не был он «слишком многими» и сам нарвался на эту честь, подвернувшись божеству под руку? Похоже на правду… Вот только важна ли в данном-то случае правда, которая всегда похожа на что угодно, кроме самой себя?
Важно одно: Тайное Божество, мгновенно сумев распознать колдовскую затею ржавых, слишком долго не могло поведать о ней тем, кому о ней непременно нужно было поведать. Потому что единственного человека, к которому могло обратиться Двуединое, ржавые твари расстарались как можно надольше избавить от единственной вещи, с помощью которой оно могло к нему обратиться (именно стараниями Борисветовых колдунов лядунка и знак попали к Векше и так долго у нее оставались).
И затея — главная затея ржавых — удалась. Ну, почти удалась. Только от этого «почти» вряд ли легче.
Из ворогов страшней прочих тот, кто ведет себя непонятно.
А еще страшней тот, который никак себя не ведет. Потому что на самом деле таких врагов не бывает.
Знал, знал все это Кудеслав Мечник. А только не шибко много толку получилось от того знания. Ему ведь, Мечнику-то, впервые в жизни навязали такую битву, где распознается не каждый из даже достигших цели вражьих ударов… где ворожьи умыслы разгадывать надлежит не по ворожьим, а по собственным своим же поступкам… а паче — по НЕ-поступкам…