Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поспешно скинул с себя твидовый пиджак, снял обувь и брюки. Босиком вошел в воду, и ноги сразу погрузились в ил, из которого поднялись зловонные гнилостные пузыри. В сторону прыснула жаба. Я лег плашмя в грязную воду, и мои руки облепила ряска. С трудом продираясь сквозь тину, я поплыл вперед.
Отсюда пара сотен метров. Тишина и запустение, слышны только всплески моих рук и ног. Я повернул голову набок и огляделся. В ряске за мной оставалась неровная полоса воды. Было такое ощущение, будто за мной наблюдают. Словно я двигаюсь к яблочку мишени.
Я подплыл другому берегу. Над ним низко склонялись деревья, их ветви свешивались в воду.
И вот я там, в том месте, где их настигла смерть.
Вода держала меня. Проплывая над снарядами, я пытался найти прошлое, с каждым взмахом руки как бы отодвигая от себя бесконечную завесу собственной памяти, – и вот я, наконец, проник в самую сердцевину.
Я вспомнил.
Я вспомнил.
Не как связное происшествие, а как серию неизгладимых впечатлений.
В густых кустах мама с отцом. Размахивая руками, они выкрикивают мое имя, а во мне, что тогда, что теперь, возбуждение игры перерастает в зловещий ужас.
Они бросились к берегу, и тут в воздух поднялось ядовито-зеленое облачко. Мама упала, скорчившись, попыталась ухватиться за отца. Потом они оба встали, но тут же скатились с илистого берега в воду. Барахтались, пытаясь выбраться, но тела не слушались их.
Умирали они долго. Первым прекратил шевелиться отец. Поверхность воды разгладилась. Он лежал, раскинув руки, и вода над его лбом слегка подрагивала, словно отражение последних мыслей. Мама лежала на боку, с вытянувшимися по течению реки волосами, а на ее лице, повернутом в мою сторону, застыло успокоение. Ее глаза говорили: ты в безопасности, я могу умереть.
Но после этого я ничего не помнил. Только огромную черную пустоту. Я словно в трансе вплавь вернулся назад, ухватился за низко наклонившуюся ветку и выбрался на берег, где валялись рыбьи потроха и затоптанные коробки от сигарет.
Сердце колотилось. Я попытался вытереться рубашкой, но оставался мокрым и не сразу сообразил, что продолжаю потеть от ужаса. И вот когда я натянул на себя старый твидовый пиджак, в голове у меня словно вспышкой высветилось на мгновение важное воспоминание. Я узнал эту смесь запахов. Холодного пота, влажного твида и табака «Балканское собрание».
Больше я ничего не помнил. Но стало совершенно ясно, что произошло.
Крики моих родителей. Приглушенный хлопок в лесу. Незнакомец, приблизившийся ко мне и уведший прочь.
С этого момента перед моей памятью опустился защитный занавес.
Спас меня Дункан Уинтерфинч. Должно быть, когда я убежал, он последовал за родителями – может быть, помогал им искать меня. Потом услышал на отдалении свист ядовитого газа, увидел, как маму с папой окутывает зеленый туман, ощутил отчаяние. Вот оно, снова… Такая же бессмыслица, что и та, какую он день за днем переживал в 1916-м. Человек падает замертво. Его не спасти.
К тому времени я, видимо, выбрался из своего укрытия. Спасайся, кто может! Он подхватил меня рукой и прижал к груди с такой силой, что оставил синяки. Прижал носом к своему прокуренному пиджаку.
Я превратился в его оторванную руку.
Мы бросились бежать по Спейсайд-авеню. От ядовитого газа защиты нет. От него можно только убежать. Он швырнул меня в машину и рванул с места. Напуганный старик, распоряжающийся империей лесоматериалов и корящий себя за смерть двух человек, и плачущий ребенок – куда им ехать в шесть часов утра?
Наверняка в летний дом.
Должно быть, позже в Отюй приехал Эйнар. Услышал сирены, узнал, что два человека мертвы и что пропал ребенок. Заперся в отеле. Стоял в пустом номере, осмысливая случившееся. Поступил он как в 1944-м. Забрал на память единственную бесценную вещь, с дорогим для него ароматом: старое летнее платье Изабель. И поехал к тому единственному человеку, который мог что-то знать: к Дункану Уинтерфинчу. Может быть, я радостно выбежал навстречу, увидев знакомое лицо. Редкий случай в жизни Эйнара. Чтобы кто-то был рад встрече с ним.
И тут мне вспомнилось, что писал Эйнар в одном из писем. В 1944 году он скрывался у друга по имени Шарль Бонсержан. «Он вырос в семье рыбаков в сутках езды оттуда».
Семья рыбаков. Вот правильный след. Ведь где же им жить, тем, кто из поколения в поколение кормится рыбной ловлей? Не на черноземье же.
А на побережье. В месте вроде Лe-Кротуа.
Поездка на весь день в 1944 году. Пара часов на машине сегодня.
Лe-Кротуа напомнил мне Леруик. Тот же соленый запах, те же суденышки в море. Я не рассчитывал на многое. Найти хоть что-то, свидетельствующее, что меня туда на самом деле привез Эйнар. Дорога туда пролегла через дельту Соммы, гигантское речное устье с песчаными дюнами, болотцами и стоячей водой. Отличное место для утиной охоты, здесь неделями можно было бы заниматься ею.
Неширокая главная улица, горстка домов у песчаного берега, пара-тройка магазинчиков и заколоченное здание школы. Я бродил от дома к дому, разыскивая врачебный кабинет. На скамейке сидели два рыбака. Я собирался было обратиться к ним, но не стал – очень уж неприветливо они посмотрели на меня. А вот киоск у площадки с видом на море стоял тут лет двадцать, не меньше, как и обслуживающая его кругленькая тетенька.
– «Голуаз», – сказал я ей. – И еще зажигалку, будьте любезны.
Не оборачиваясь, она протянула руку за спину, вытащила нужную мне пачку в девятнадцать сигарет и положила ее на прилавок.
– А сколько у вас здесь врачебных кабинетов? – спросил я.
– Два, – сказала она. – Хотите бросить курить?
– Да нет пока. Я вообще-то ищу одного старого врача. Он принимал тут в семьдесят первом году.
– В семьдесят первом?
Я ответил вежливым «да».
– Тогда только один и принимал. Доктор Буссат. Работал до самой смерти.
– А когда он умер?
– В восьмидесятом, кажется. А может быть, в семьдесят восьмом… Не помню. Может, в семьдесят девятом?
– А не скажете, где располагался его кабинет?
– Он теперь закрыт.
– А раньше где был?
– Прямо под боком у мастерской «Ситроен», – показала продавщица, высунув руку из окошка киоска. – Когда дети были маленькими, я с ними ходила к нему: оба переболели ложным крупом. Прямо по улице, до конца.
Приемная врача, в которой меня обнаружили, теперь использовалась как комната отдыха. Там сидели четыре механика, которые сначала сказали, что я ошибся, а потом покачали головой, то ли не желая вникать в мои проблемы, то ли и вправду ничего не зная.
На них была рабочая обувь и закапанная маслом спецодежда. Свободные люди, не обязанные ни бриться, ни вставать перед кем-либо, ни держать ответ перед теми же. При этом с дружной подозрительностью относящиеся к чужакам вроде меня.