Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что он? Посмеялся только надо мной тогда. «Иисусиком» назвал. Иди-ка ты, говорит, в монастырь, там таким, как ты, место! А мне, говорит, при жизни еще хорошо пожить хочется, а не только после того, как сдохну, вознаграждену быть за свою непорочность. Я думаю, Бог его за те слова и наказал.
– Что произошло?
– Что-то случилось с ним незадолго до его смерти. Жил он тогда в Москве. Приехал вдруг ко мне, ночью. Лица на нем нет. Говорит: «Прав ты был, брат Степа. Грешен я. И погряз в блуде. Но только теперь я хочу на путь истинный встать. Крест вот этот мне нужно за границу переправить. Да только душа не велит мне это сделать. А потому оставлю я, Степа, этот крест у тебя. Только ты не говори о нем никому. Никто о нем знать не должен. Священная это вещь. А, дай Бог, получится, и вовсе я из этих греховных дел выйду... Нет сил у меня больше такою жизнью жить». И дает мне Вася крест этот самый, значит. Я его и припрятал. Да только вот не удалось мне моего брата увидеть снова. Убили его. Аккурат через два дня после того, как он ко мне приезжал. Зверски его убили. Вырезали ему на груди крест. Еще живому...
– Крест у тебя искали?
– Да. Кто-то перерыл всю мою комнату в общежитии, пока я был на занятиях. Но, конечно, креста там не было. Я надежно спрятал его. И меня оставили в покое. В конце концов, для них этот крест был просто деньгами. Большими деньгами. Но не больше.
– Дай мне, – произнес Демид и протянул руку. Степан торопливо спрятал крест за спину. Ему хотелось плакать.
Наверное, высшее было действительно Высшим, потому что оно действовало безошибочно. Оно безошибочно выбрало самое драгоценное, что было у Степана, безжалостно ткнуло в это своим невидимым пальцем и сказало: «Отдай!» И в этом был высший смысл. Потому что если бы Степан не подчинился уже сейчас, то чего стоили бы его дальнейшие уверения в лояльности к Богу? И Степан знал, что подчинится. Единственное, что угнетало его сейчас, было то, что он не испытывал радости от подчинения. Если следовать логике чувств настоящего христианина, он должен был бы испытывать сейчас неподдельное счастье. Но Степан не испытывал ничего, кроме горечи. Жалко ему было отдавать крест на поругание.
– Что ты сделаешь с ним? – спросил он. – Ты изуродуешь его? Ты уничтожишь его красоту?
– Да, – ответил Демид. – Креста больше не будет. Я изменю его форму. Он превратится в оружие. Но святость его не уменьшится от этого. Он будет убивать врагов, неугодных твоему Богу.
– У всех нас один Бог.
– И у каждого свой... – Демид улыбнулся, и что-то похожее на доброе чувство появилось в глазах его. – Каждый из нас служит Богу по-своему. Ты пытаешься угодить Ему, заслужить прощение Его, выполняя определенные правила. Придуманные не Им. Придуманные людьми, считающими, что получили откровение от Него. А я? Я просто сражаюсь за свою жизнь. И при этом пытаюсь внушить себе, что при этом я еще делаю что-то, необходимое Ему. Создателю. Так мне легче.
– Бери. – Степан сунул Демиду крест в руку, боясь, что передумает. – Только лучше, чтобы я не видел, как ты его... Без меня все это...
– Что с тобой случилось? – Демид смотрел внимательно, цепко. – Ты переменился.
– Я получил откровение, – быстро произнес Степан. – Я разговаривал с Ним. И Он сказал мне, что ты в беде. И тебе нужно помочь. Ибо так угодно Создателю нашему. Потому что если погибнешь ты, то срок человеков закончится.
– «Он» – это кто?
– Он выглядел как куст.
– Куст?! – Демид едва сдержался, чтобы не засмеяться. – Он, случайно, не горел, твой куст? И на каком же языке говорил этот куст? На древнеарамейском?
– Он вообще не говорил. – Степан засопел, как обиженный ребенок. – Я проходил мимо него и вдруг услышал голос внутри. В голове.
«Лесной. Это был кто-то из Лесных. Но я не скажу ему об этом. Разрушение мифов больнее, чем разрушение домов».
– Степ, – сказал Демид, – не обижайся на меня. Спасибо тебе. Спасибо, что поверил.
А больше он не сказал ничего.
* * *
Демид трудился всю ночь. И весь следующий день. Возился в мастерской. Оглушительно бил молотком, визжал дрелью, звенел металлом так, что у Степана уши закладывало.
Степа и не слушал весь этот грохот. У него и так сердце грохотало в груди, словно спешило достучать свое в последние часы перед неминуемой смертью.
Встал Степа по привычке рано, в пять утра. И дел себе наметил целую кучу – лишь бы от тяжелых дум отвлечься. Да только так ничем толком и не занялся. А вместо этого неожиданно бездельно пошел слоняться по деревне, что в общем-то на него совсем похоже не было. Около ларька, что на автобусной остановке, его даже окликнули двое местных забулдыг, соображающих, где взять денег для утренней опохмелки души. Видать, решили Толян с Витькой, что оставил Степа свои непутевые попытки вести образцовое хозяйство и решил прибиться к алкогольной их братии. «Напиться, что ли?» – тоскливо подумал Степан. Но мысли о том, как мутный тяжелый напиток проползает сквозь горло и растекается по жилам, отравляя сознание, вызвали в его желудке мучительные спазмы. Закашлялся Степан, махнул рукой и побрел дальше. Добрел до совхозной конторы. Там его схватил за пуговицу Дыдыкин, местный Кулибин, в свободное от изобретательства время состоявший на должности уборщика навоза (наладчиком доильных аппаратов Дыдыкин взят не был по причине полного отсутствия способности починить что-нибудь сложнее дверной ручки), и зашептал доверительно в лицо, обдавая горячей смесью сегодня пережеванного лука и вчера выпитого одеколона: «Степ! В натуре! Только ты! Меня поймешь! Эти ведь! Быдло! Чего они понимают?! Весь мир вздрогнет!..» «Чего изобрел?» – хмуро буркнул Степа. «Ручку шариковую. Деревянную. Заправляется маслом машинным. Отработанным. Оно ж черное! Экономия чернил выходит!..» – «На сколько литров ручка-то?» – «На два!» Степан было полез по привычке в карман за пятеркой – сунуть Дыдыкину, алкашу старому, чтоб отвязался, не досаждал своими умывальниками, совмещенными со скворечниками и утюгами для разглаживания овец, но вдруг передумал, зыркнул тяжело на Дыдыкина и послал его суровыми словами. Дыдыкин застыл с открытым ртом и долго раздумывал, глядя на удаляющуюся спину Степана, что это напало сегодня на Степу, всегда безотказного по причине христианской доброты и даже слывущего на этой почве несколько сдвинутым по фазе. Степан же продолжил свой voyage по деревне, направляясь к полю. Он шел и смотрел на дома, большей частью неказистые, но все же гармоничные в крестьянской своей основательности, и на палисадники, обросшие нестрижеными вихрами смородины, на пузатые ивы, на плечистые тополя, на высокие березы. Он остановился даже у непонятного ржавого нагромождения, некогда бывшего тракторным двигателем, а теперь брошенного посреди дороги, отчего колеи объезжали его с двух сторон, образуя как бы травянистый остров. Степа задумчиво пнул его ботинком. Он прощался со всем этим.
Все то, что обрыдло ему в повседневной жизни, что раздражало взгляд своей нечаянной уродливостью, казалось ему сейчас милым и даже необходимым. Он боялся, что не увидит этого больше никогда. Он никогда не думал, что это может быть страшно – никогда больше не увидеть покосившийся сортир, седой от старости, или простыни, безвольно перевесившиеся через веревку и греющиеся на летнем солнышке.