Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот один из евреев по дороге в Дахау перестал шагать.
Он стоял совершенно неподвижно, пока остальные угрюмо обтекали его, бросая совсем одного. Глаза его пошатнулись, и все стало вот так вот просто. Слова, поданные девочкой еврею. Они вскарабкались на него.
Когда она заговорила вновь, с ее губ, запинаясь, слетели вопросы. В глазах теснились горячие слезы, но она не даст им воли. Надо стоять твердо и гордо. Пусть всё сделают слова.
— «Это и вправду ты?» — спросил молодой человек, — сказала Лизель. — Это с твоей щеки я поднял семечко?
Макс Ванденбург остался стоять.
Он не упал на колени.
Люди, евреи, облака — все остановились. Все смотрели.
Остановившись, Макс посмотрел сначала на девочку, затем уставился прямо в небо, широкое, синее и величественное. Тяжелые лучи — солнечные доски — падали на дорогу наобум, изумительно. Облака выгибали спины, озираясь, когда трогались дальше.
— Такой хороший день, — сказал он, и голос у него состоял из многих кусков. Хороший день, чтобы умереть. Хороший день, чтобы умереть — вот так.
Лизель подошла к нему. Ей даже хватило храбрости протянуть руку и потрогать его заросшее бородой лицо.
— Это правда ты, Макс?
Такой великолепный немецкий день и его внимательная толпа.
Он позволил своим губам поцеловать ее ладонь.
— Да, Лизель, это я. — И он удержал руку девочки у себя на лице и плакал ей в пальцы. Он плакал, к нему подходили солдаты, а рядом стояла и глазела кучка нахальных евреев.
Его били стоя.
— Макс, — плакала девочка.
И без слов, пока ее оттаскивали прочь:
Макс.
Еврейский драчун.
Внутри она сказала это все.
Макси-такси. Так тебя называл тот друг в Штутгарте, когда вы дрались на улице, помнишь? Помнишь, Макс? Ты мне рассказывал. Я все запомнила…
Это был ты — парень с твердыми кулаками, и ты говорил, что дашь смерти в морду, когда он придет за тобой.
Помнишь снеговика, Макс?
Помнишь?
В подвале?
Помнишь белое облако с серым сердцем?
Фюрер все еще приходит иногда в подвал, ищет тебя. Он по тебе скучает. Мы все по тебе скучаем.
Хлыст. Хлыст.
Хлыст вырастал из солдатской руки. А прерывался у Макса на лице. Свистел на подбородке, драл горло.
Макс рухнул наземь, и солдат обернулся к девочке. Рот его распахнулся. У него были безукоризненные зубы.
Внезапно перед ее глазами кое-что вспыхнуло. Ей вспомнился день, когда она хотела, чтобы ее отшлепала Ильза Герман, или, по крайней мере, безотказная Роза, но никто из них не поднял на нее руку. В этот раз ее не подвели.
Хлыст вспорол ей ключицу и захлестнулся на лопатку.
— Лизель!
Она знала, кто это кричит.
Пока солдат выкручивал ей руку, она приметила сквозь бреши в толпе потрясенного Руди Штайнера. Он кричал ей. Лизель видела его измученное лицо и желтые волосы.
— Лизель, беги оттуда!
Книжная воришка не побежала.
Она закрыла глаза и приняла следующий обжигающий штрих, за ним еще один, а потом ее тело рухнуло на теплые половицы дороги. Дорога грела ей щеку.
Посыпались еще слова — на этот раз от солдата.
— Steh' auf.
Экономная фраза относилась не к девочке, а к еврею. И солдат уточнил:
— Вставай, грязный засранец, еврейская сука, вставай, вставай…
Макс оторвал тело от земли.
Еще разок отжаться, Макс.
Еще разок отжаться от холодного подвального пола.
Его ступни двинулись.
Шаркнули по дороге, и Макс тронулся дальше.
Ноги его качались, ладонями он отирал следы хлыста, чтобы притупить жжение. Когда он попробовал еще раз оглянуться на Лизель, руки солдата легли ему на окровавленные плечи и пихнули.
Возник Руди. Припав к земле голенастыми ногами, крикнул куда-то влево:
— Томми, давай сюда, помоги. Надо ее поднять. Томми, скорей! — Он поднял девочку за подмышки. — Идем, Лизель, сойдем с дороги.
Когда девочка смогла встать, она поглядела на потрясенных немцев с мерзлыми лицами, только что из пачки. У их ног она дала себе рухнуть — но лишь на миг. Ссадина полыхнула спичкой на скуле — там, где Лизель встретилась с землей. Пульс перевернулся, поджариваясь с обеих сторон.
Вдалеке на дороге ей еще были видны мазки ног и пяток шагавшего последним еврея.
У нее горело лицо, а в руках и ногах упорствовала боль — оцепенение, одновременно изматывающее и болезненное.
Лизель встала — в последний раз.
И путано пошла, затем побежала по Мюнхен-штрассе, чтобы загрести последние шаги Макса Ванденбурга.
— Лизель, ты что?!
Она выскользнула из хватки слов Руди и не замечала глазеющих сбоку людей. Большинство были бессловесны. Статуи с бьющимися сердцами. Быть может — зрители на последних отрезках марафона. Лизель опять закричала, но ее не услышали. Волосы лезли ей в глаза.
— Макс, прошу тебя!
Еще метров через тридцать, как раз когда солдат обернулся, ее сбили с ног. Чьи-то руки стиснули ее сзади, и мальчик из соседнего дома повалил ее на землю. Пригнул ей колени к дороге и пострадал за это. Он принимал ее тумаки, будто подарки. На тычки ее костлявых кулаков и локтей он ответил только несколькими короткими охами. Он ловил громкие неуклюжие брызги слюны и слез, словно благодать для лица, но главное — он сумел ее удержать.
На Мюнхен-штрассе сплелись мальчик и девочка.
Изломанные и бесприютные посреди дороги.
Оба смотрели, как исчезают люди. Растворяются, словно ходячие таблетки, во влажном воздухе.
Когда евреи скрылись из виду, Руди и Лизель расцепились, и книжная воришка не заговорила. На вопросы Руди не было ответов.
Но и домой Лизель не пошла. Подавленная, она побрела на вокзал, где много часов прождала Папу. Первые двадцать минут около нее стоял Руди, но поскольку до приезда Ганса оставалось еще добрых полдня, он пошел и привел Розу. По пути к станции пересказал ей, что произошло, и потому Роза ничего не стала спрашивать у девочки. Она уже сложила в голове кусочки мозаики и теперь лишь стояла рядом, а позже уговорила девочку сесть. Ждали они вдвоем.
Когда Папа обо всем узнал, он уронил сумку и пнул вокзальный воздух.