Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да тот самый, тот. Я его наизусть — отложилось. Нет, нет, не скажу, — хохотала Зоя взахлеб, до спазматических всхлипов, до неминуемой икоты, как бы даже еще дополнительно оживая, хотя и так вся состояла из ликования и смеха.
— Это как ты умудрилась — наизусть?
— Этот стыд — последнее, что помню. Ну, тогда, когда очнулась, — это только, больше ничего. И сижу, от смеха помираю — этот Гриша мой «ты что?», ну а ему ничего ответить не могу.
— Что за стыд? При чем тут?
— Так взрослая ведь девочка — не утерпела. Понял?
Он кивнул с комически серьезным видом, и уже без слов они друг на друга пялились — с испытующим, лукавым, хищным, обреченным последним «прости».
Один Нагибин с Сухожиловым остался, на каталку прыгнул, рядом сел.
— На каталке-то что, почему?
— Так. Мелкий укус в ягодичную мышцу. До свадьбы заживет.
— Я теперь не вдовец, — Нагибин вытолкнул. — Не вдовец, а будущий отец. Ну и как же мне тебя за это?.. Как? — почти взывает он, не в силах совладать с неподконтрольной, неусмиримой мимикой, что разрывала ему лицо.
— Вот дурень! Я-то тут при чем? — на это усмехнулся Сухожилов. — Что будущий отец — я разве тут каким-то боком? Подумай сам.
— Да я сейчас… я права не имею прикасаться, если хочешь знать. Ну, вот не верил я! Похоронил! Я! Я — похоронил. А ты нашел, ты раскопал, ты вытащил. Ты, ты — не я. И как нам с этим?
— Да никак, — ответил просто Сухожилов. — Вот будем жить.
— Да как же жить-то, как?
— Как вот до этого локального потопа жили… а вернее, до огненного погребения. Как раньше. Только несколько осторожнее.
— А я могу, — орал Нагибин шепотом — как раньше?
— Да кто же тебя спрашивает, можешь ты или нет.
— Не верил я, бросил ее, перестал искать — как с этим мне теперь прикажешь? Ты верил, ты! Ну что же мне, отдать ее тебе? — Сознание в Мартыне помутилось от стыда, от унизительного до несносности бессилия. — Отдать? Ну копию я не могу никак, ты знаешь сам! А как еще тебе… ну, чем я, чем? Ну, хочешь, я отдам? Бери! Ну? Заслужил, завоевал. Давай с ней… Ну!.. Я поперек не встану.
— Дурак, а не лечишься. Она же честная до кончиков ногтей: вот мы сейчас с ней друг на друга, и ни единого прикосновения, ты понял. Я б тебе не хуже Драбкина бошку свернул, уверяю. Но ни единого прикосновения она по собственной воле. Все — тебе. Короче, она сама к тебе пришла бы. Через месяц, через год. К тебе, к отцу… вернулась бы. Вне зависимости от наших с Драбкиным потуг.
— Врешь! Это как?
— Да вот с ребеночком твоим под сердцем — как еще? У тебя передатчик, у нее пеленгатор. Этот Драбкин-дурачок, престарелый мальчишка несчастный, ее держал, держал, три месяца не продержал и понял, что уйдет — к тебе. Ну, не уйдет, конечно, но и Драбкина не примет. Он заслужил, завоевал, а вот не примет. Кровь не обманешь. Не знаю, сколько обстоятельств тут сошлось. Может быть, она не слишком сильно получила там по голове, может быть, недостаточно надышалась для того, чтобы мозги ее стали подлинными Каракумами без пути и следа… может быть, достань ее спасатели минутой позже, помешайся бы Драбкин на ней с меньшей долей деликатности, и тогда бы было по-другому. Но только это медицинский факт — в ее сознании осталась какая-то несокрушимая частица любовного интереса к тебе. Да, слепая, пребывающая в обмороке, но живая, вечная частица. И тут уже все эти твои интеллигентские метания — ничто. Ну, кончен разговор?
— Что за стишок-то? — хрипнул Мартын. — Или это ваше интимное?
— Да почему же? Приспичило ей, видишь ли. Прямотам. А стих такой: «Бомбу спрятали в вокзале, вызвали саперов, гражданин в очках сказали «вряд ли это скоро», но вразрез всеобщей мысли ни на что на свете невзирая пить и писать требовали дети…» — И оба затряслись от смеха, который их, как кашель, бил. Хрипели, всхлипывали, помирали, хватаясь друг за дружку и отчаявшись по одиночке словно от этой вот истерики спастись. Но усмирили хохот, продышались, разомкнулись. Нагибин спрыгнул с сухожиловской каталки и прочь пошел, не оборачиваясь. Обильный снег все падал беззвучно, невесомо и отвесно, сплошной белой мглой застилал невозвратимое, и не было в той мгле уже Нагибина.
Сухожилов потянулся и во всю давно не чищенную пасть зевнул. Попробовал встать — черт с ними, врачами, — но раздумал, вернее, не смог. Горячее, животное, святое торжество, которым он обволокнулся, как утробой, разогромилось в бескрайний гул громовых аккордов, в обжигающую музыку исполненного до конца предназначения — в оглушительную, вещую свободу, что обретается простым сознанием врожденных цепей, — отпылало быстро стынущей, бледнеющей зарей и окончательно угасло. Снежная пустыня одиночества расстилалась перед ним.
Телефон его вдруг заорал, полоснув по слуху рыба-меч — тромбонами и стоическим воем осиплого алкаша. Том Вейте ревел так истово, призывно, что он — перед тем, как заткнуть Тому глотку, — поглядел на экран. Пустыня пустыней, а маме все же нужно ответить.
— Сережа, ты где? — всхлипнула мать. — Сыночек, я прошу тебя, что бы там ни случилось…
— Ну чего ты? — рявкнул Сухожилов, обрывая. — Ничего не случилось.
— Зато здесь случилось, здесь. И ты должен знать: у Камиллочки будет ребеночек. Ей врачи объяснили, что нельзя не рожать, потому что опасно и потом вообще может не получиться, а она — ничего никому, ни полслова. Так что знай: у тебя будет сын.
— Ты чего?.. — будто током подброшенный, не постиг Сухожилов. — Откуда сын?
Июль 2008 — апрель 2009