Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Без никого?
— Да почему без никого? Тоже с ним. Не с хирургом, конечно, а с этим, Максимом. Конечно, знаешь про такого?
— Знаю, знаю. Звездочетов.
— Он, президент земного шара. Анфан террибль, неукротимый гений взбесившихся медиавирусов. Ну, мой-то «Базель» всю ту вакханалию в Манеже частично спонсировал. Ну она мне этого Максима прямо там и навязала. Представляешь, втрескаться в девчонку и платить ее мужику за возможность раз в два месяца оказаться с ней рядом.
— Ты платил бы чаще.
— Ну так бы он, гад, почаще рисовал, — расхохотался Драбкин. — Но, сволочь, он не впахивал от зари до зари. И она не впахивала. В отличие от нас с тобой эти божьи птички могли кайфовать без работы неделями. Ну вот, я оказался в пятой сотне ее знакомых, или в первой тысяче. И тут я узнаю: они уже никто друг другу с этим Звездочетовым и только сохранили добрые, что называется.
— О! Да ты еще и вознадеялся? — Сухожилов был безжалостен. — Губку раскатал?
— Да! Да! А вот она уехала. В Милан. И вернулась… с этим, чтоб ему скальпель по херу чиркнул!
— Да, друг, не повезло, — заржал Сухожилов. — Если б не Нагибин, то тогда бы ты, конечно, — первый кандидат, вне конкуренции.
— Я ж тебя бы раздавил, Сухожилов, как муху, — вдруг сказал спокойно, просто Драбкин, продолжая толкать каталку. Без шипения сказал, без вызова, без величания. Как данность. Констатировал. — Мне только пальцем стоило. Ты думаешь, меня обставил, сделал, Зою отобрал? Да это она меня сделала. Обоих нас с тобой. Она все стала вспоминать сама, без посторонней помощи. Вопросы задавать. Что было, кто я и откуда? Ну, рассказал ей, пожар был — кто меня только за язык? — «Пожар? А как же мама?» Мама — то тоже сгорела. Вспомнила. Сама. Пришлось вернуть ей маму, фотографии. А там, где мама, там и папа. А там, где папа, там и хирург. Конечно, все не быстро, на это, может, год ушло бы, может, больше, но те целинно-залежные земли, которые я, идиот, вспахать рассчитывал, их не было, ты понимаешь? И вижу я — не будет, не получится, не прыгнет мне она на шею. И у меня был выбор — либо загонять ее насильно в полурастительное состояние, либо дать вспоминать, течь естественным ходом. А изолировать ее рука. не поднималась, она же требовала впечатлений, выхода в мир. Так что это не ты ее — она тебя спасла. А если б я увидел, что шанс есть маленький, ничтожный на нашу общую с ней жизнь, то ты бы, Сухожилов, сейчас червей кормил. Ну вот и все, спасенный-недобитый, — приехали.
Сухожилов тут рывком на каталке перевернулся на спину, вскочил; лицо непроизвольным тиком дергалось, пальцы по коленям барабанили, плясали. И увидел внизу — обдираемую наждаком небритых щек ее скулящего от благодарности отца, что рванулся к ней, как зверь, и сдавил до хруста, притянул, притиснул, теребя, ощупывая и размазывая слезы, сопли по родным, единокровным лицам. И рыжье неподдельное, редкоземельное, Зоино, вот только глаз не мог поймать — она их вверх не поднимала. Она сейчас их на отца таращила — взрыв голубого ледника, расколотого таким отчаянным, бесстрашным, честным усилием по вспоминанию, что осознанию родства с вот этим страшным, лысым стариком лишь оставалось вспыхнуть и законно расцвести в ее гудящей рыжей голове.
— Ну, Зоинька, ну я же это, я! — орал Башилов. — Филипики, филипики — морские акробатики… ну? ну же, ну! Вот здесь вот шрамик слева, тебе пять лет, и я приехал, ты скорее к окну, и разбежалась, заскользила по паркету и головой о батарею. Ну! Вот этим самым местом, нету шрамика — когда-то он был, — зато другой у нас вот здесь, собачка покусала. Ну! И я тебе тогда, не раздеваясь, сразу головку зашивать, а дядя врач пах водкой. Ну же, ну! И ты все нитки у себя потом на голове искала. Ну а курить тебя, курить учил, когда желание изъявила. Маринка меня чуть за это потом… ну, пачку, тебе зажигалку, надолго чтобы интерес отбить, взатяг учил… чтоб затянуться, надо было кого позвать?.. ну, помнишь, ну!
— Ишак! — возликовала Зоя.
— А-а-а! — заревел Башилов. — Моя! Моя! Узнала! Ишак на вдохе — рыжик, милая — ишак!
Нагибин в десяти шагах стоял, весь в мыле. И не то чтобы стена прозрачная была между ним и Зоей, обретенной вновь, воскресшей, но нутро к ней не пускало. Как когда-то он был беременным Зоей во сне, так теперь стоял беременный предательством. Так он это называл, говоря себе, что ни пальцем ради этих вот объятий не пошевелил. Только Зоя, нагибинским взглядом притянутая, тут сама повернулась, вцепилась, впилась, просветила до донышка пристальным усилием постичь, кто такой, откуда, он — не он, и сама старика потащила к Нагибину. И смотрела, смотрела — с таким неистовством, ожесточением, с таким напором, страхом, с такой испытующей жадностью ни в жизни в гляделки не играли.
Глубинно содрогаясь от преступности каждого телодвижения, Нагибин притянул ее к себе, упрятал ее голову себе под подбородок; держал и отпустить не мог.
Снег валил безостановочно и густо, и из такой сплошной, лишенной свойств небесной пустоты, что глазом не воспринималось ничего, помимо невозможности движения, — никакого движения уже не нужно было, хотелось замереть, застыть в усталом послемире, что утратил волю к росту, к становлению; торжествовали млечность, вечность, успокоение, забвение, как будто умиравшая природа предлагала человеку выучиться у нее безразличию к судьбе. Сухожилов сидел, свесив ноги, на своей идиотской каталке — последний пациент огромной, белой, под открытым небом палаты номер шесть. Дотянул сигарету до фильтра, поднял глаза — и вся троица сросшихся, заново слепленных стоит перед ним. Глаз не сводит. Никогда не подумал бы, — он беззвучно, внутренне захохотал, — что можно на него смотреть с таким благоговением. Впрочем, Зоя иначе смотрела — исподлобья, как будто забодать норовила, и с хищным весельем. С естествоиспытательским восторгом, как на бабуина сквозь решетку в зоопарке. Как тогда, впервые, когда он в галерею заявился к ней.
— Извини, ничего не скажу, — хрипнул старик Сухожилову. — Не сумею. Приезжай, следопыт, — разопьем.
— Ну теперь-то вы с этим делом?.. — Сухожилов, осклабившись, отвесил показательный щелчок себе по кадыку.
Башилов не выдержал, бросился, обнял, тиранул наждаком по щетинистой сухожиловской скуле, обдал горячим, крепким духом сорокаградусной благодарности.
Зоя мягко повела плечом, высвобождаясь, подступила.
— Долго же ты меня в туалет? — фыркнув, сказала.
— Что? — он не понял. — Где? В какой? Ты про что?
— Там, там… В туалет сквозь огонь. Так спешил, так спешил, так на двери бросался. Как собака в конуре — бух! бух!
Сухожилов, потрясенный, только головой мотал, не верил:
— Нет, нет.
— Как же нет? «Пропустите беременную» — кто кричал? Только там, как в табуне, равно: все равно давили, жали и лягались. Ну? Что «нет»? Ты мне это брось. И стишок мне на ухо — ну?
— Ну какой?
— Знаешь, знаешь, какой.
— Нет, не знаю. Не помню. Ты скажи, какой? — Сухожилов тоже трясся, фыркал, головой мотал, как конь.