Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как ни выманивали ее только, чего не сулили, нейдет проклятая! Сидит там, песни тянет, да лохмотья перебирает. Лишь в трапезную выползает, да и то раз в сутки. Последние дни вовсе только плачет. Парни на страже стоять измаялись, говорят, жалко слушать, как убивается. Видать, в мыслях схоронила уже тебя. Спускайся, забирай красу свою ненаглядную, пока с тоски не завяла.
Наузник про себя помянул дуру-девку по матери и скрипнул зубами. На миг закралась в голову крамола: может не ходить вовсе? Поплачет, поплачет да и отойдет к Хранителям. Ему все равно. А ей — облегчение.
Но за столько-то дней Донатос отдохнул душой от скаженной и потому сейчас в нем не было прежней досады и злобы. Ну, сидит, дура, ну, ждет. Ум скудный от рождения. Не пропадать же из-за этого? И, скрепя сердце, колдун отправился-таки в подвал. Не сразу, конечно. Что ей сделается за несколько оборотов? Сходил в мыльню, потом в трапезную, потом к Нэду и, лишь вызнав последние новости Цитадели, пошел за дурочкой.
К тому времени на лес уже опустилась непроглядная ночь.
В подвале было тихо. Но из дальней темницы неслись слабые судорожные вздохи, так дышат после бурной истерики — прерывисто, неровно.
— Эй, где ты там, бестолочь? — позвал Донатос свою докуку.
Выуч, стоящий на страже, загремел ключами, отпирая решетку.
— Родненький… — донеслось с деревянного топчана. — Свет мой ясный!
И дуреха повисла на креффе, хрипло и счастливо рыдая.
Он небрежно похлопал ее по макушке, оторвал от себя и подтолкнул к выходу. Глупая послушно заторопилась. Была она грязная, платье от сырости испрело, а уж воняла… мышами, плесенью и гнилью.
— Идем, идем… — мужчина подгонял юродивую. — В мыльню ступай. А то разит от тебя, как от ведра поганого.
Скаженная виновато улыбалась, приглаживая свалявшиеся сальные кудри. Донатос глядел на нее и сердце щемило. Нет, не от жалкого вида убогой, а от понимания того, что все теперь начнется сызнова. Опять будет всюду следом таскаться…
Пока счастливая Светла гремела лоханками в мыльне, обережник ушел в свой покой. Ждать ее под дверью еще не хватало.
В комнате было тепло, кто-то из служек принес дров на утренний истоп, подложил лучин. Колдун повалился на лавку и был таков.
Разбудил его грохот и вопли Нурлисы:
— Разлегся он, упырь! Кровосос окаянный! Дрыхнет! А девка у меня голая сидит, плачет!
Колдун сперва не сообразил: какая еще девка, почему голая, чего плачет? Открыв старухе дверь и проморгавшись на сияние светца, спросил хриплым со сна голосом:
— Чего ты разоралась?
— Разоралась! Одевать ее во что? Она мои рубахи не берет! Говорит не срядные, а ейная испрела вся и воняет! Ну, чего вылупился?
Колдун с хрустом зевнул и ответил:
— В холстину какую-нибудь заверни да и будет с нее.
— Говорю ж тебе, не берет! Сидит нагишом и плачет.
— Да чтоб вас всех через колено десять раз! — взревел наузник, потому что понял — в покое его не оставят.
Он метнулся к сундуку, выхватил что-то оттуда, не глядя, и так ринулся прочь, что старая карга осенила себя охранительным знамением и посторонилась, вжимаясь в стену.
Донатос коршуном слетел в подземелье, ворвался в исходящую влажным духом девичью мыльню, отыскал среди лоханок Светлу. Та сидела на осклизлой лавке, роняя горькие слезы.
— А ну вставай! — мужчина дернул девушку, вынуждая подняться.
Скаженная вскочила, являя взгляду стройное нагое тело с крутыми бедрами, тонким станом и высокой полной грудью. Впрочем Донатос все эти прелести заметил лишь мельком, ибо злоба его была куда сильнее сладострастия. Не глядя, обережник напялил на блаженную свою старую рубаху и пнул прочь.
Дура-девка пискнула и засеменила, куда ее направляли тычками и затрещинами — вон из царства Нурлисы. Светла бежала впереди своего ясного света, и голые ноги мелькали в подоле слишком короткой рубахи.
Так, почти бегом они примчались в покой креффа.
— Спать! — рявкнул Донатос.
Девушка метнулась к узкой лавке, мгновенно сжавшись на ней в комок.
— Только пискни у меня, — уже спокойнее сказал колдун и погасил лучину.
Он заснул почти сразу же, а потому не слышал, как прерывисто дышала дурочка, и, тем паче, не видел, как счастливо она улыбается.
***
Проснулся обережник оттого, что кто-то сидел у него в ногах и мешал повернуться на бок. Рассвет только-только занимался и в серых предутренних красках лицо Светлы показалось незнакомым, чужим. В кудрях, растрепанных и беспорядочно торчащих во все стороны, не было ни шишек, ни бусин, ни перышек. Прежние украшения все остались в мыльне, а новыми убрать себя не успела. Серая верхница, измявшаяся за ночь, сползла, обнажив округлое плечо.
— Чего тебе не спится? — недовольно спросил Донатос. — Иди на свою лавку.
Но она вдруг улыбнулась и скользнула на колени к его изголовью. Кончиками подрагивающих пальцев нежно погладила заросшую щетиной скулу.
— Исхудал-то как, радость моя. Одни глаза и остались. Хочешь, хлебушка с молочком принесу?
Крефф в ответ застонал и натянул одеяло на голову. В Любичи! В Любичи дуру. Сил уже нет! А еще в душе шевельнулось от отчаяния совсем уж смешное: пожаловаться Нэду. Или Клесху. Только б дели ее куда!
В этот миг блаженная закашляла и скорчилась на полу. То ли Донатос крепко спал до сего и не слышал, как она перхает, то ли пробрало лишь к утру глупую, но теперь она перекособочилась и взялась дохать, будто решила выплюнуть все нутро. Застыла окаянная!
…Светла проболела до листопадня. То металась в бреду, то тряслась в ознобе, то заходилась в надсадном кашле. Донатос на радостях про нее и не вспоминал. Приходил раз в три дня, да и то не блаженную проведать, а к Русте или Ихтору по делу. А дуреха, всякий раз, как его видела, лицом светлела и шептала:
— Родненький, ты поесть не забыл? Гляди отдыхай почаще. Аж круги черные вокруг глаз, поди и не спишь со мной?