Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А он и в самом деле слишком устал, чтобы проявлять энтузиазм, и, держа ее в объятиях, в какой-то момент заглянул в себя и, с холодной ненавистью подумав об Илене, почувствовал маниакальное презрение к себе за то, что ей сказал. Это была глупость слабый цветок, трусливо рожденный его сентиментальностью, так как будущее неизвестно, и ведь вполне возможно, что Илена будет с ним, пока в своей медлительной манере не узнает побольше о том, как стать дамой, ну а дальше — при всей преданности или без нее, при наличии Виктора или без него, при воспоминаниях о прошлом — какими бы они ни были — или без них. Илена биологически начнет искать другого мужчину, какого-нибудь молодого недоделанного продюсера, которого она попытается превратить в джентльмена, тогда как продюсер попытается сделать ее в еще большей степени дамой, и он, Айтел, останется… Он улыбнулся своей сухой горькой усмешкой восемнадцатого века — он будет наконец волен подыскать себе няньку и прислужницу. И Виктор станет к нему приезжать. Все, кто жив, имеют по крайней мере утешительный приз. Но слишком далеко он зашел, поэтому остановился, сказав «прощай» неиспользованным глубинам художника в своем сознании и заметив, какое ему принесло успокоение то, что Илена в ту ночь заснула первой.
Так и не убаюканный спокойным ритмом ее дыхания, Айтел встал, прошел в комнату Виктора и посмотрел на своего спящего сына, но при этом почти ничего не почувствовал, тогда он накинул пальто, вышел на балкон и стал смотреть вниз, на шахматную доску домов и улиц, заполнявших долину киностолицы, а за ними вдали — океан и огни автомобилей на окаймляющем его шоссе Сегодня вечером он ехал по этой дороге к себе домой и вспомнил, как остановился у светофора, как раз перед неоновыми вывесками, и киосками с гамбургерами, и туристскими лагерями, швырявшими свои яркие юбки в сторону киностолицы, и смотрел на воду, по которой уходило к горизонту грузовое судно с огнями по корме и фонарями на мачте. Оно отправлялось в путешествие, и люди, плывшие на нем, готовились к приключениям.
Как бы между прочим впервые за много месяцев Айтел подумал обо мне, и у него возник вопрос: «А нет ли на этом корабле Серджиуса?»
Тут зажегся зеленый свет, Айтел включил мотор и помчался дальше, забыв про грузовоз, однако сейчас, стоя на балконе, он отправился в другое странствие, в ностальгическое путешествие в Дезер-д'Ор, с грустью вспомнив, как обожал тело Илены в то злополучное время, которое отмечало — может он так сказать? — конец его затянувшейся юности. Оно осталось позади, осталось позади, как мили бульвара после того перекрестка, где он смотрел, как судно уходит за горизонт, и с сердцем, сжавшимся при мысли о навсегда утраченном, он вспомнил, что так и не передал мне свои знания, страдая от огорчения, рожденного новым для него состоянием пожилого человека, поскольку опыт, которым ты не поделился с другим, неизбежно увядает и, по сути, утрачивается. «Нельзя все время искать хорошее времяпрепровождение, Серджиус, — в мыслях шепнул он мне, подумав о том, зачем я появился в Дезер-д'Ор, — ибо удовольствие неизбежно приходит к концу, как приходит к концу любовь или жестокость. — И, подумав, добавил: — Или обязательство». Такие мысли пришли в связи со мной в голову Айтелу, и он с доброй грустью подумал: «Серджиус, что все-таки человек делает со своей жизнью? — И с легкостью перебирающего воспоминания друга спросил: — Ты из тех, кто это знает?»
И, воспламененный огнем своего воображения, он услышал мой ответ и мои слова прощания, хотя я находился за много миль. «Понимаешь, — признался он про себя, — дело в том, что я утратил желание художника получить конечный результат, желание, которое подсказывает нам, что, когда все утрачено, утрачена любовь и жажда приключений, гордость за себя и жалость, у нас все еще остается мир, который мы можем создать, более реальный для нас, более реальный для других, чем изображение того, что происходит, проходит и исчезает. Так что прорывайся, Серджиус, — думал он, — прорывайся в тот другой мир, в реальный мир, где сироты сжигают сирот и труднее всего обнаружить простой факт. И сильный гордостью художника, труби под стенами всех существующих властей, бросая вызов, в свою маленькую трубочку».
Такова была его речь, и он хорошо ее произнес. Но я сказал бы ему, что надо всегда искать возможность хорошо провести время, поскольку именно это дает нам силы делать новые попытки. Разве мы не пытаемся пробиться к сердцу тайны, презрев всю мощь хороших манер, высокой морали, страха перед заразой и чувства вины? Не говоря уже о тюрьмах боли, мелководьях удовольствий и голосах общественных деятелей и профессионалов в нашей сентиментальной стране. Если существует Бог — а иногда я верю, что он существует, — я убежден что он говорит: «Продолжай, мой мальчик. Не знаю, смогу ли я помочь тебе, но мы вовсе не хотим, чтобы все эти люди говорили тебе, что надо делать».
Бывают часы, когда у меня хватило бы нахальства ответить самому Господу, и потому я спрашиваю: «Согласен ли ты, что секс там, где начинается философия?»
И Бог, старейший из философов, отвечает в своей осторожной загадочной манере: «Скорее думай, что секс — это время, а время — это переход из одного витка в другой».
Затем в этой моей холодной ирландской душе на миг вспыхнула радость плоти, явление столь же редкое, как редчайшая слеза сострадания, и мы в конце концов рассмеялись вместе, услышав, что секс — это время, а время — переход из одного витка в другой, так как это было частью наших странных бесед, которые позволяют нам, благородным человеческим существам, провести вместе не одну ночь.
Малколм Коули написал в своей рецензии, что эту книгу мне было, наверное, труднее писать, чем «Нагих и мертвых». И он был прав. Большую часть времени я работал над ней в упадническом настроении: печень, заболевшая на Филиппинах, взимала дорогую цену за те усилия, какие я предпринял, преодолевая длительную депрессию. И состояние мое не улучшилось, когда никому в фирме «Райнхарт и K°» не понравился первый вариант романа. Второй вариант, который представлялся мне окончательным, тоже вызвал мало восторга у редакторов и явно огорчил Стэнли Райнхарта, издателя. Мне не терпелось уехать в Мексику, поскольку работа была окончена, но Райнхарт попросил меня не уезжать и дать ему неделю на принятие решения. Поскольку он уже подписал со мной контракт, не позволявший отклонить роман, отказ от публикации мог стоить ему весьма внушительной суммы, которую он должен был дать мне в качестве аванса. (Как я узнал позже, Райнхарт надеялся, что его юристы найдут книгу «грязной», но они не нашли, во всяком случае тогда — в мае 1954 года.) Словом, у него не было иного выбора, кроме как согласиться поставить книгу в февральский план выпуска, что он — крайне неохотно — и сделал. Желая немного приободрить Райнхарта, я согласился с его предложением отло жить выплату аванса до выхода книги в свет, хотя по контракту первая половина перечисляется по представлении рукописи. Я считал, что эта уступка с моей стороны может улучшить наши отношения.
Если некоторые из вас удивятся, почему я не забрал у него рукопись и не отправился в другое издательство, отвечу: я был измотан, крайне измотан. Всего за две-три недели до того доктор проверил мою печень и выяснилось, что она больна и разрушается. Я надеялся, что несколько месяцев, проведенных в Мексике, позволят мне поправить здоровье.