Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Попытки обсудить те или иные проблемы в «самиздате», естественно, тоже приносили авторам большие неприятности. Достаточно вспомнить «Письма из Риги» (1849) Ю. Ф. Самарина, обличавшие немецкое засилье в Прибалтике, которые он пустил по рукам и за которые угодил на две недели в Петропавловскую крепость. Но это ещё вегетарианский случай. В 1834 г. схватили поэта В. И. Соколовского, обвинённого в сочинении антимонархической песни об Александре I. Своё авторство он отрицал, и оно не было доказано, тем не менее год в Шлиссельбургской крепости, по личному распоряжению императора, Соколовский просидел. Совсем плохо сложилась судьба у бывшего крепостного С. Н. Олейничука, написавшего (но не распространявшего!) некий текст против крепостного права. В 1849 г. Орлов предложил отправить правдоискателя на Соловки, но Николай Павлович настоял на Шлиссельбурге. В июле 1852 г. комендант крепости сообщил, что узник «Божией волей помре от долговременной болезни». Излишне, наверное, добавлять, что и Самарин, и Соколовский, и Олейничук оказались в заточении без всякого суда. Хранение «самиздата» могло стать отягчающим обстоятельством. Так, найденные в 1831 г. при аресте архангельского губернатора (и известного поэта) В. С. Филимонова (на него был сделан политический донос) копии писем декабристов едва не стоили ему каторги. Владимира Сергеевича спасло только то, что они были переписаны не его рукой, — он отделался четырёхмесячным заключением в Петропавловке и ссылкой в Нарву под надзор полиции.
Можно было пострадать просто за неосторожную фразу в письме, ибо власть в Российской империи не стеснялась перлюстрации. По официальным данным, в 1848–1849 гг. только в Санкт-Петербургском почтамте было вскрыто и прочитано 42 080 писем и дипломатических депеш, из которых сделано 1250 выписок[583]. Именно перлюстрированные письма стали причиной второй (новгородской) ссылки А. И. Герцена в 1841 г. и ареста И. С. Аксакова в 1849 г. Хорошо известна история с распечатанными письмами Пушкина жене, о содержании которых докладывалось императору, сделавшему поэту устное внушение. В 1841 г. на почте решили поинтересоваться содержанием письма студента Г. А. Токарева из Германии — а там предсказуемо порицались отечественные порядки. Николай повелел вернуть юношу в Россию, где над ним установили строгий секретный надзор, прекратившийся только через два года.
Арест мог последовать и по доносу бдительных чиновников или просто верноподданных. Так, например, произошло в 1849 г. с Н. П. Огарёвым и его несколькими близкими друзьями, на которых донесли бывший тесть Николая Платоновича и пензенский губернатор А. А. Панчулидзев. Также, благодаря интригам последнего, оказался в вятской ссылке (без объявления вины!) помещик и литератор И. В. Селиванов.
Иногда компетентные органы раскрывали целые противоправительственные «заговоры», в реальности бывшие лишь пылкой болтовнёй юных вольнодумцев. Наиболее известны дело кружка братьев Критских (1827), дело кружка Сунгурова (1831), наконец, дело кружка Петрашевского (1849). Последнее — самое масштабное, аресту подверглись около 40 человек, из них 21 (в том числе Ф. М. Достоевский — за публичное чтение письма Белинского к Гоголю) приговорён военным судом к расстрелу, в последний момент заменённому каторгой. Как показывают специальные исследования[584], дело «петрашевцев» было провокацией МВД, желавшего отличиться в борьбе с революцией, охватившей всю Европу и стоявшей, по мнению императора, на пороге России. «Организованного общества пропаганды не обнаружено… хотя были к тому неудачные попытки…», — говорится в заключении Следственной комиссии.
Поощряемая сверху мания доносов на «крамольников» создавала параноидальную атмосферу, развязывая руки опасным маргиналам. Дмитриев вспоминает: «Москва наполнилась шпионами. Все промотавшиеся купеческие сынки; вся бродячая дрянь, не способная к трудам службы; весь обор человеческого общества подвинулся отыскивать добро и зло, загребая с двух сторон деньги: и от жандармов за шпионство, и от честных людей, угрожая доносом. Вскоре никто не был спокоен из служащих; а в домах боялись собственных людей, потому что их подкупали, боялись даже некоторых лиц, принадлежащих к порядочному обществу и даже к высшему званию, потому что о некоторых проходил слух, что они принадлежат к тайной полиции. Я знал двоих из таких лиц. Очень вероятно, что это подозрение было несправедливо, но тем не менее их опасались, разговор при них умолкал или обращался на другое, и они, бедные, вероятно, и сами замечали, что при них неловко!» По свидетельству П. В. Анненкова, «[т]ерроризация достигла и провинции. Города и веси сами указывают, кого хватать из так называемых либералов; доносы развиваются до сумасшествия; общее подозрение всех к каждому и каждого ко всем». Л. М. Жемчужников рассказывает, как граф С. П. де Бальмен, произнёсший за столом в своём украинском имении тост в честь французской февральской революции 1848 г., был вскоре схвачен и отправлен в Петербург в III отделение для строгого внушения.
Трепетали даже высокопоставленные чиновники, не знавшие за собой никакой вины. Корф в дневнике 24 января 1839 г. сделал такую запись: «Отобедав вчера спокойно в своей семье, я думал несколько отдохнуть перед балом, который назначен был на вечер для царской фамилии… как вдруг докладывают мне, что приехал камердинер от гр. Бенкендорфа… это приглашение крайне меня встревожило. Чего хочет от меня так экстренно секретная полиция, с которою по роду дел Государственного совета мои сношения так редки? При всей чистоте моей совести я крепко испугался, поверяя в душе моей, не сказал ли я где-нибудь слова, которое могло навлечь на меня неудовольствие Государя, и опасаясь ещё более какого-нибудь безыменного клеветнического доноса на меня или моих чиновников». Для Корфа, слава богу,