Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, Роза моя, Роза,
Ты моя заноза!
Клади-ка свои косы
Прямо мне
на счеееет!
Его голос был словно ром в одеколоне. Музыканты сбились, кто-то обернулся, женщина в летах улыбнулась. Сделав свое дело, мужик медленно завалился на бок, словно подрубленное дерево. Мне удалось поймать его до того, как он шлепнулся на липкий от газировки пол. Он очнулся, положил голову мне на плечо, вложил мою желтопалую тонкодлань в свою морскую лапищу и не ослаблял хватку.
Его звали Байринг, а по отчеству – Йоунссон. Житель Болунгавика до мозга костей. Штурман на «Весте ÍS 306», полвека простоял на капитанском мостике с тянущимся горизонтом за иллюминатором.
Ну вот, а я-то собиралась больше ни с кем себя не связывать. Мы провели бурные выходные в его гигантском доме под горой Болафьятль. И подошли друг к другу идеально – только пазы щелкнули. Я даже прослезилась на пристани, когда он отчалил (он еще раньше завербовался в долгий рейс), а потом звонила своим мальчикам, торопя их на самолет: их мама стала жительницей Западных фьордов и получила место повара.
В зеленой бытовке в глубине Скетюфьорда мы с детьми провели наше самое лучшее лето. Халли уже исполнилось пятнадцать, и ему поручили орудовать лопатой на бюджетной основе, а Оули с Магги играли среди вереска и у воды, покуда их мама засыпала в кастрюлю рыбу и кашу, солонину и сардельки, и сыпала шутками из запотевшего щелеокошка. Вместо того чтобы тесниться к обеденному столу в Café de la Paix, я стояла в глубине островного фьорда у самого океана, чистила картошку на двадцатерых и была безумно счастлива. Солнце сияло не переставая, и белье висело на веревке не шелохнувшись. Мужики входили, жмурясь от солнца, с закатанными рукавами, и все лето от моих мальчиков пахло исландской улицей.
Там по длинным фьордам шла революция, оставившая по себе первую проезжую дорогу вокруг Исафьордской Глуби. Так что над лагерем дорожных рабочих витал дух первопоселенчества: в этом Скетюфьорде никто не жил уже сто лет, и кустарники росли, не тронутые овцами.
На самом деле я вру, потому что отшельник из Сушилен, дальше по фьорду, еще прозябал, но не был учтен статистическим бюро: его не существовало. И все же им удалось 17 июня пригласить его на кофе; они привели его словно свежеотловленного альва, с гордыми лицами. Он вошел в столовую с боговой улыбкой и лучистой бородой, протянул мне ладонь, размягченную рукоятками граблей, и почти ничего не говорил, кроме «а-а» и «да», но более счастливого человека мне видеть не доводилось. У него ничего не было, и ему ничего не было нужно. Ни керосина, ни электричества, ни радио, ни почты. Какая притягательная мысль! Угостить его кофе – и то было целое искусство. «Да, не нать», – отвечал он. И оценить значение этих слов было невозможно. Кажется, ему было неведомо слово «нет». Потом мне удалось-таки подлить ему добавки, и он отплатил мне таким нежным взглядом, что я подумала: а может, он раньше не видел женщин? Но это, конечно же, просто болтовня. Это был исландский буддофермер. Он обрел гармонию.
Разговор переключился на внутреннюю политику страны, тогда над страной каждую неделю маячили перспективы смены правительства, как и всегда, когда у власти коммунисты. Левые по сути своей – жадные до внимания публики бунтари, это я вам говорю, в противоположность правым, которые желают греть руки вдали от посторонних глаз. У отшельника из Сушилен лицо стало таким сияюще красивым, когда его спросили про «правительство», казалось, он и слова-то такого никогда не слыхал, и никаких новостей тоже. А в Скетюфьорде что-нибудь новенькое есть? Какая там зима была?
«Да двухсокольная: двух соколов видел».
Мне нравилось в обществе дорожных рабочих, которые ничего не делали, только работали, молчали, ели и слушали новости. Но однажды к ним приехал министр путей сообщения собственной персоной – Магнус Торви, крайне вежливый выпускник института в роговых очках – и тогда им пришлось что-то пробурчать про гравий и камни. Но мне удавалось радовать их, родимых, шесть раз в день: дымящимися кружками и тарелками, и рассказами о войне. Мне всегда нравилось быть единственной женщиной в мужской компании. Потому что от такой жизни, как у меня, всегда раньше времени мужеешь.
А по осени я с помпой въехала в дом Байринга в Болунгавике. Это было типичное жилище тех лет: эдакий гараж-очкарик. Мальчикам – Халли, Оули и Магги – это показалось удивительной переменой: весной окончить школу в Париже, а осенью вновь начать у северного океана. Здравствуйте, варежки и шапки! Я пыталась быть мамой-затейницей и придумывала названия типа Bois de Bolungue и Val de Couteau[227]. Но здесь все, конечно же, было слишком иным. Кафе не было, метро не было, menu fixé не было. И не было глаз, не было флирта. Только усталые мамаши-рыбораздельщицы в синих пластиковых беретах.
Но я завела старый фотоаппарат и отсняла целую серию мужиков, насаживающих наживку на переметы, да так и забыла пленку в фотоаппарате, ожидая, пока из столицы завезут фотобумагу. Через много лет я оказалась на одной попойке с «СЮХовцем»[228], и его сильно впечатлила запыленная камера, скрывавшая пятнадцать наживляльщиков из Болунгарвика anno 1974. «Это шедевр!» – вскричал он и захотел отвезти эту бандуру на выставку и подписать своим именем. Тут я вспыхнула и убедила его, что за этими снимками стоит знание, два года учебы в Гамбурге, сопровождавшиеся гибелью детей и поцелуями битлов.
Разумеется, я духовно завяла, ведя жизнь домохозяйки на Западных фьордах. Зимой целыми днями я просиживала на табуретке в гостиной, словно героиня романа Сньоулейг Брагадоттир[229], курила «Палл Малл» и таращилась сквозь огромное окно на море. Я могла сидеть так дни напролет. Островитянка соскучилась по морю и теперь любовалась тем, как время рисует по нему то острым, то неострым пером. В Исландии море всегда разное. Ветер меняется постоянно, и каждый день – безумец. Изредка мой моряк звонил мне – давал радиограммы на корабельной волне и просил приготовить бутылки для того времени, пока он будет на суше – чтоб хватило по одной на каждый день.
В ящике ночного столика дремало гитлеровское яйцо.
Хорошо воспитывать детей в сельской местности, гласит расхожее представление, но сейчас вышло так, что дети стали воспитывать меня. Пятнадцать лет я, бунтуя против власти мужчин, женской сущности и хода истории, боролась против того, чтобы быть матерью, а тут меня почти погребли заживо в роли домохозяйки: я стала женой моряка в приморском поселке. Я была дома, когда они уходили в школу, дома, когда они приходили из школы, и в промежутке тоже была дома. Я, черт побери, всегда была дома – за четыре года за порог почти не выходила.