Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут Цяньлун усомнился. Холодность вдруг разбилась вдребезги. Он упал на колени перед сидящим трупом и зарыдал, но никто в комнате не понял, что плачет он от нестерпимой обиды на ламу, что он яростно обвиняет разодетого в парчу мудреца, обманувшего его ожидания. Цяньлун в своем ослеплении позволил этому обманщику завлечь его, императора, на тонкий лед. А там благодатный старец ускользнул от него, прежде чем император успел опомниться. Насмешник — он мог, когда хотел, плеваться кровью, мог бросить на императора умиротворяющий взгляд, но ни единого внятного слога так и не произнес.
Саркофаг в форме пирамиды-реликвария[264]Цяньлун повелел изготовить из золота. Туда поместили тело Палдэна Еше. Оставшиеся пустоты заполнили белой солью.
Затем на протяжении ста дней справляли заупокойные службы, в которых принимали участие все северные провинции, вся Монголия. Весь народ горевал об удалившемся Будде. А ведь это был не Тибет!
Бесконечная траурная процессия пришла в движение, повернула сперва не к северу, а на запад. Медленно обтекала она западные провинции; люди толпились вокруг золотой ступы и держали ее крепко, будто она была пагодой, дарующей защиту тому или иному месту. Ни днем, ни ночью тяжелый ковчег с трупом не касался земли: он перемещался с одних плеч на другие. После того, как в Сихуансы его — под вой огромных труб — подняли с земли, он вновь опустился на землю только в Ташилунпо, в белом сотрясающемся от рыданий монастыре, через семь месяцев и восемь дней. В Сихуансы в том же году выросла мраморная пагода, которую Цяньлун посвятил памяти святого[265]; золотая верхушка памятника изображала тиару таши-ламы; сбоку размещался алтарь, над ним колыхались длинные шелковые вымпелы.
ЧЕРЕЗ ДВА ДНЯ
после смерти Палдэна Еше в малом зале для приемов[266]перед возвышением с троном Сына Неба собрались люди из ближайшего окружения Цяньлуна. Сам он часто поглядывал в сторону широко открытых окон. Агуй сидел внизу, но близко от возвышения, рядом с Чжаохуэем и Суном; там же был и Цзяцин, чей визит вежливости император недавно принял — и потом несколько раз приглашал царевича на аудиенции, правда, так и не удостоив его приватной беседы.
Двенадцать господ расположились группами за лакированными четырехугольными столиками, вокруг которых были расставлены черные табуреты с желтыми и красными подушками. Больший по размерам круглый стол в середине нижней части зала ломился от блюд с разными сортами овощей, дынями, салатами, консервированными утиными яйцами. На других столиках теснились пиалы с бессчетными видами супов, «ласточкиными гнездами», акульими плавниками под грибным соусом, морскими гребешками, корневищами лотоса, побегами бамбука; а также жареным утиным мясом с грецкими орехами, жарким из свинины. На десерт подавали сладости, миндаль, дынные семечки. Императорские слуги бесшумно сновали между гостями, разносили чай и кувшины с вином. Все обменивались поклонами, поднимали чашечки, усаживались поудобнее, тихо переговаривались.
Зазвучала струнная музыка. Гостям предложили воспользоваться веерами. У длинной стены зала, напротив императорского возвышения, раздвинулся занавес и открылась небольшая сцена. Под протяжные звуки струнных инструментов, к которым теперь присоединились деревянные трещотки, на сцену поднялись танцовщицы; их тела отличались таким изяществом и стройностью, будто то были не девушки, а юные евнухи[267]. Кроткие глаза смотрели красноречиво, но сдержанно; щеки, губы, брови были искусно накрашены; меж прядями черных париков покачивались звенящие серебряные подвески; черные шелковые халаты, уложенные широкими складками, просторные желтые шальвары, подвижные крошечные ножки, обутые в зеленый атлас… Однако гости лишь изредка удостаивали прекрасных танцовщиц брошенным вскользь взглядом. А те, разделившись на пары, расставили на сцене павлиньи перья и стали с молниеносной быстротой кружиться меж ними, то грациозно сближаясь, то вновь разбегаясь; высоко подпрыгивая, они перескакивали через перья, приземлялись на одну ногу, на носок, и потом медленно поворачивались на этой ноге, в то время как их воздетые кверху гибкие руки боролись между собой, искали одна другую и сплетались вместе.
Девушки танцевали бесшумно, словно персонажи театра теней. Цяньлун часто поглядывал на Цзяцина, который, как всегда, сидел в одиночестве, грезил о чем-то.
Нежный женский голос пел за сценой под аккомпанемент скрипки и лютни. Все было так, как описано в известной старой песне: голос звучал приглушенно и печально, нижние струны журчали словно река, верхние — тихо шелестели, а когда музыка заиграла быстрее, стало казаться, будто жемчужины градом посыпались на мраморный пол… Жалующийся голос скандировал строфы Ду Фу:
Бросаюсь в траву, от отчаянья губы кусаю,
А пальцы мои на струнах печали играют,
И слезы все льются и льются, не иссякают…
Хватит ли сил, чтоб дальше по жизни идти?
Мы все одиноки на горестном этом пути…
И, опять-таки в соответствии со словами той старой песни, заключительная часть музыкальной пьесы приводила на память образ разбившегося сосуда и вытекающей из него воды; потом смычок в последний раз дотронулся до струн скрипки, и они, затрепетав, издали такой звук, будто кто-то разорвал сверху донизу шелковое покрывало.
Цяньлун опустил голову. Перед его глазами вновь стояло изъеденное нарывами лицо тибетского Будды; почерневшие лоскуты кожи свисали с опухших щек; плоский и ровный лоб стал выпуклым как у больного водянкой мозга. Живой Будда приехал из Ташилунпо в Мулань, но в обратный путь из монастыря Сихуансы отправился обезображенный комок плоти.
Скрипка, лютня и женский голос по желанию Желтого Владыки еще трижды исполнили песню Ду Фу о бренности всего земного.
Потом Цяньлун поднялся. Один из евнухов подошел к Цзяцину и шепнул ему что-то на ухо. Танец, пение, застольные разговоры на несколько мгновений прервались — и все присутствующие трижды три раза коснулись лбами земли.
В то время как веселье в пиршественном зале нарастало, танцовщицы ритмично кружились в вихревом «танце с лентами», а затем появились скоморохи и, путаясь в зеленых и красных мешках, стали потешно носиться друг за другом, Желтый Владыка торопливо шагал рядом с Цзяцином под надменными кипарисами, которые вздымали свое темное пламя — один факел за другим, один за другим — к розовеющему вечернему небу.