Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кэт сидела в углу и молчала. Равик курил. Он видел огонек сигареты, но не чувствовал дыма, словно в полутьме машины сигарета лишилась своей материальности. Постепенно все стало казаться ему нереальным – эта поездка, этот бесшумно скользящий под дождем автомобиль, улицы, плывущие мимо, женщина в кринолине, притихшая в уголке, отсветы фонарей, пробегающие по ее лицу, руки, уже отмеченные смертью и лежащие на парче так неподвижно, словно им никогда уже не подняться, – призрачная поездка сквозь призрачный Париж, пронизанная каким-то ясным взаимопониманием и невысказанной, беспричинной грустью о предстоящей разлуке.
Он думал о Хааке. Он хотел наметить план действий. Из этого ничего не выходило – мысли как бы растворялись в дожде. Он думал о пациентке с рыжевато-золотистыми волосами, о дождливом вечере в Ротенбурге на Таубере, проведенном с женщиной, которую он давно забыл; об отеле «Айзенхут» и о звуках скрипки, доносившихся из какого-то незнакомого окна. Ему вспомнился Ромберг, убитый в 1917 году во время грозы на маковом поле во Фландрии. Грохот грозы призрачно смешивался с ураганным огнем, словно Бог устал от людей и принялся обстреливать землю. Вспомнился Хотхолст; солдат из батальона морской пехоты играет на гармонике, жалобно, скверно и невыносимо тоск – ливо… Затем Рим под дождем, мокрое шоссе под Руаном… Концлагерь, нескончаемый ноябрьский дождь барабанит по крышам бараков; убитые испанские крестьяне – в их раскрытых ртах стояла дождевая вода… Влажное, светлое лицо Клер, дорога к Гейдельбергскому университету, овеянная тяжким ароматом сирени… Волшебный фонарь былого… Бесконечная вереница образов прошлого, скользящих мимо, как улицы за окном автомобиля… Отрава и утешение…
Он загасил сигарету и выпрямился. Довольно:
кто слишком часто оглядывается назад, легко может споткнуться и упасть.
Машина поднималась по узким улицам на Монмартр. Дождь кончился. По небу бежали тучи, тяжелые и торопливые, посеребренные по краям, – беременные матери, желающие побыстрее родить кусочек луны. Кэт попросила шофера остановиться.
Они прошли несколько кварталов вверх, свернули за угол, и вдруг им открылся весь Париж. Огромный, мерцающий огнями, мокрый Париж. С улицами, площадями, ночью, облаками и луной. Париж. Кольцо бульваров, смутно белеющие склоны холмов, башни, крыши, тьма, борющаяся со светом. Париж. Ветер, налетающий с горизонта, искрящаяся равнина, мосты, словно сотканные из света и тени, шквал ливня где-то далеко над Сеной, несчетные огни автомобилей. Париж. Он выстоял в единоборстве с ночью, этот гигантский улей, полный гудящей жизни, вознесшийся над бесчисленными ассенизационными трубами, цветок из света, выросший на удобренной нечистотами почве, больная Кэт, Монна Лиза… Париж…
– Минутку, Кэт, – сказал Равик. – Я сейчас.
Он зашел в кабачок, находившийся неподалеку. В нос ударил теплый запах кровяной и ливерной колбасы. Никто не обратил внимания па его наряд. Он попросил бутылку коньяку и две рюмки. Хозяин откупорил бутылку и снова воткнул пробку в горлышко.
Кэт стояла на том же месте, где он ее оставил. Она стояла в своем кринолине, такая тонкая на фоне зыбкого неба, словно ее забыло здесь какое-то другое столетие и она вовсе не американка шведского происхождения, родившаяся в Бостоне.
– Вот вам, Кэт. Лучшее средство от простуды, дождя и треволнений. Выпьем за город, раскинувшийся там, внизу.
– Выпьем. – Она взяла рюмку. – Как хорошо, что мы поднялись сюда, Равик. Это лучше всех празднеств мира.
Она выпила. Свет луны падал на ее плечи, на платье и лицо.
– Коньяк, – сказала она. – И даже хороший.
– Верно. И если вы это чувствуете, значит, все у вас в порядке.
– Дайте мне еще рюмку. А потом спустимся в город, переоденемся и пойдем в «Шехерезаду». Там я отдамся сентиментальности и упьюсь жалостью к самой себе. Я попрощаюсь со всей этой мишурой, а с завтрашнего дня примусь читать философов, составлять завещание и вообще буду вести себя достойно и сообразно своему положению.
На лестнице отеля Равик встретил хозяйку.
– Можно вас на минутку? – спросила она.
– Разумеется.
Хозяйка провела его на второй этаж и открыла запасным ключом одну из комнат. Равик заметил, что номер еще занят.
– Что это значит? – спросил он. – Зачем вы вломились сюда?
– Здесь живет Розенфельд, – ответила хозяйка. – Он собирается съехать.
– Но я-то пока не собираюсь менять свою конуру.
– Розенфельд хочет съехать, не уплатив мне за последние три месяца.
– Но у вас останутся его вещи. Ведь они все тут! Можете их конфисковать.
Хозяйка презрительно пнула ногой открытый обшарпанный чемодан, стоявший у кровати.
– Они и гроша ломаного не стоят. Старый фибровый чемодан. Рваные рубашки… А костюм? Вон он висит – сами видите. Другой на нем, и больше у него ничего нет. За все и сотни франков не возьмешь.
Равик пожал плечами.
– Он сказал вам, что хочет уехать?
– Нет. Но я уже давно это почуяла. Сегодня спросила его напрямик, и он признался. Я потребовала, чтобы он заплатил мне по завтрашний день. Не могу же я без конца держать жильцов, которые не платят.
– Вы правы. Но при чем здесь я?
– Картины. Они тоже принадлежат ему. Как-то он мне сказал, что это очень дорогие картины. Дескать, он получит за них намного больше, чем требуется для уплаты долга. Вот я и хочу, чтобы вы взглянули на них.
Поначалу Равик не обратил внимания на стены. Теперь он поднял глаза. Перед ним, над кроватью, висел пейзаж, окрестности Арля – Ван Гог периода расцвета. Он подошел ближе. Сомнений быть не могло – картина была подлинной.
– Вы только посмотрите на эту мазню! – воскликнула хозяйка. – И эти закорючки должны изображать деревья!.. А это? Полюбуйтесь!
Над умывальником висел Гоген. Обнаженная девушка-таитянка на фоне тропического пейзажа.
– Ноги-то, ноги! – продолжала хозяйка. – Щиколотки как у слона. А лицо! Дура дурой, да и только. Посмотрите, как она стоит. Есть и еще одна картина, так та даже не дорисована до конца.
«Недорисованная картина» оказалась «Портретом госпожи Сезанн», написанным Сезанном.
– Поглядите, как она скривила рот! А на щеках не хватает краски. И он еще хочет меня одурачить! Чем? Вы ведь видели мои картины. Вот это действительно картины! Нарисованы точно с натуры, без всяких выкрутасов. Помните в столо – вой снежный пейзаж с оленями? А что вы можете сказать обо всей этой мазне? Уж не сам ли он все и намалевал? Вам не кажется?
– Да, возможно…
– Вот это-то я и хотела знать. Ведь вы культурный человек и разбираетесь в таких вещах… А тут даже рам нет.
Все три холста действительно висели без рам. Они светились на грязных обоях, словно окна в какой-то другой мир.