Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сегодня ты убил нашего народного певца Исмаила Ходжаева, — продолжал начальник разведки, чувствуя, как острие этих слов, подобно топору, погружается в живую толщу дрогнувшего, обреченного дерева. — Он был замечательный артист, любимец чеченского народа. Его песни были о любви, о свободе, о силе человеческого духа. Когда ваши бандитские войска вторглись в Ичкерию, он не мог оставаться просто певцом. Он взял автомат. Его учили петь и не учили стрелять. Тебя учили стрелять, убивать. Ты пришел к нам из своей проклятой России, чтобы лишить нас наших песен, наших певцов, нашей культуры. Что сделать с тобой за это?
Клык тяжело дышал, старясь вытолкать из гортани мохнатый, щекочущий, закупоривший горло кляп. Хотел объяснить маленькому человеку, чьи голые по локоть руки были покрыты красноватыми волосками, а глаза, рыжие и лучистые, с зелеными зрачками, брызгали веселой, ядовитой ненавистью, — хотел сказать, что во время атаки сшибся один на один с кривоногим чеченцем, посылавшим в него долбящие бестолковые вспышки, ответил ему длинной пулеметной очередью в пах, разбивая там сочный кровавый флакон, ведя пулеметом вверх, по животу и груди, разрезая туловище надвое пылающим автогеном, спасая себе жизнь, подымая чеченца на вилах, как тяжелую сырую копешку. И это лейтенант Пушков убил певца, чернокудрого, с зеленой лобной повязкой, когда тот крутился, визжал, развевая полы пальто, как танцор, изображавший черную птицу. Лейтенант перехватил его нож, погрузил лезвие в гибкое крутящееся тело певца. Он хотел все это сказать, но не было слов. Слова, которые прежде, как густая листва, шумели при каждой волновавшей его мысли, теперь опали, лежали где-то у ног черной слипшейся грудой, не годились для воплощения мыслей и чувств, и от этого было еще ужасней.
— Ты убивал взятых в плен наших товарищей. Ты мучил и истязал моджахедов. Поливал их бензином, подвешивал им на спину гранату. Ты выгонял их босиком на мороз, таскал на тросе за кормой бэтээра. Прижигал о них сигареты и расстреливал у кирпичной стены. В этой тетради все твои военные преступления, имена всех жертв, которые в муках погибли от твоих рук. Что сделать с тобой за это? — Маленький краснобородый чеченец вопрошал его, как судья. Судил по непонятным Клыку законам. Замусоленная тетрадь, к которой прикасалось множество рук, перепачканных ружейной смазкой и окопной землей, хранила все сведения о нем, собранные неведомыми свидетелями. О том, где он родился и жил, как выглядит его фабричный поселок с закопченной кирпичной фабрикой и старинной трубой, на которой выложен давнишний год постройки. Какие диван и комод в его тесной квартирке, где отец, тяжело дыша, спит, прижавшись небритым лицом к голому плечу матери, и по праздникам собирается шумная, говорливая родня, стол уставлен водкой, винегретами, мисками с холодцом и салатом, и дядька его Антон, потерявший пальцы на пилораме, ловко играет на малиновом баяне, прищурив маленькие синие глазки, давя обрубками пальцев перламутровые кнопки и клавиши. В этой тетрадке записано, как он с парнями останавливается у лавчонки, покупает бутылку пива и медленно, с наслаждением, сосет из горла вкусную горечь, наблюдая за степенными прохожими. Как прокрадывается вечерами к соседке Надьке, в ее комнату, увешанную занавесочками и кружавчиками, падает в ее просторную душную постель, где Надька, смешливая, с длинными козьими грудями, целует его бесстыдно и жарко.
Он не убивал пленных чеченцев. Шел на них в атаку, уклоняясь от пуль, стреляя в тех, кто стрелял в него. И в отбитом доме нашел разрезанного на части десантника, у которого было стесано до костей лицо и в безгубом рту, среди черных пузырей, торчал вырезанный из паха корень. Он хотел об этом сказать, но язык страшно разбух, как у покойника, не помещался во рту, дыхание с трудом пробивалось сквозь раздутое горло.
— Ты насиловал наших девушек и оскорблял наших женщин. Зульфия Галиева, шестнадцати лет, из Четвертого микрорайона, выбросилась из окна, после того как ты приставил ей к голове автомат, велел раздеться и надругался над ней. Ее мать от горя сошла с ума, а отец пошел к твоему командиру и подорвался на мине. Что сделать с тобой за это? — Маленький желтоглазый чеченец, вопрошая, уже знал готовый ответ. Выносил приговор. В тетрадь, которая лежала перед ним на столе, были внесены его, Клычкова, несуществующие, едва промелькнувшие помыслы. Он не насиловал женщин. Те, которые попадались ему в разрушенном городе, были облачены в зловонные одежды, старые, горбоносые, с седыми волосами, как вышедшие из подземелий колдуньи. Лишь однажды на подступах к городу, проезжая село, он увидел статную, с высокой грудью чеченку, чьи брови были темны и пушисты, а губы в темно-вишневой помаде. С брони он жадно потянулся к ней, хотел заглянуть ей в глаза, но в ответ получил огненный, полный ненависти взгляд, будто пуля обожгла щеку.
— Сержант Клычков, мы судим тебя шариатским судом, по законам справедливости. По этим законам ты виновен перед Аллахом, перед чеченским народом, перед теми людьми, которым причинил страдания и принес смерть. Ты будешь наказан. Иди! — Чеченец указал желтыми глазами на дверь, у которой поджидал высокий охранник, обняв автомат. Повинуясь этому желтому, смеющемуся, жестокому взгляду, Клык послушно пошел.
После теплого освещенного подвала на улице его охватил ледяной ветер, надавил на грудь, словно на нее надели бронежилет. В темноте были едва различимы темные безжизненные строения, грязно-серый, тусклый снег. В стороне, за строениями, на которых не горело ни одно окно, над размытыми крышами колебалась далекая капля осветительной бомбы, негромко рокотало, будто катили пустую гулкую бочку.
Впереди шел охранник, качая под ногами сочное пятно фонаря, освещая утоптанную в снегу тропинку. Следом — другой охранник, чей фонарик иногда залетал вперед, и Клык видел свои сапоги, наступавшие на чьи-то замерзшие ребристые следы.
Надо развернуться, взмахом могучих скованных рук, их удвоенной силой сбить с ног охранника, кинуться во мглу, к темным зубцам строений, из-за которых доносится рокот ночного боя. И пусть ему вслед грохочет и вспыхивает. Уклоняясь от пуль, кидаясь по-звериному из стороны в сторону, он убежит, обманет преследователей. Прячась в развалинах, доберется до своих, услышит тревожный оклик часового, увидит вспышку предупреждающего выстрела. Он готовился к рывку и удару, но его бицепсы, мускулы бедер и плеч не набирали силу, оставались вялыми, как во сне. Словно его опоили мертвящим зельем, подавили инстинкты жизни. Тот чернобородый, с фиолетовыми глазами чеченец, что заглянул ему в зрачки цепенящим, высасывающим взглядом, оставил ему вместо глаз пустые костяные ямы, выпил все его горячие силы, умертвил в нем непокорность и волю. И Клык продолжал шагать, переставляя выструганные, будто протезы, ноги, чувствуя в них деревянные неживые скрипы.
— Стоять!..
Он послушно встал. Фонарь охранника, делая восьмерки, осветил разворошенную землю, груды комковатой, влажной, еще не скованной морозом глины, в которой торчали лом и лопата. Рядом темнела щель, глубокая, узкая, уходящая в землю, как если бы рыли яму под столб. Глина была в отпечатках подошв. Свет скользнул по окурку сигареты.
Клык тупо, не понимая, смотрел на узкую ямину, рядом с которой, в стороне, не освещенное фонарем, что-то торчало. Фонарь пошел в сторону, осветил перемешанную со снегом землю, утоптанную площадку, из которой торчали наружу из-под земли голые ноги, чуть согнутые в коленях, с длинными грязными стопами, большими, как груши, пятками и широко разведенными, растопыренными пальцами. Свет фонаря освещал волоски на синеватых жилистых ногах, складки и мозоли на стопах и нелепо, уродливо, страшно растопыренные пальцы, словно у огромной лягушки. Глина около ног была плотно утоптана, как если бы отаптывали и трамбовали врытый столб.