Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я?
Она протянула рассыпающиеся прахом руки к зеркалу.
— Ты очень красива. — Гавел решился и, подавшись навстречу, выставил зеркало: — Смотри…
И существо замерло.
Не человек.
Не демон.
Но тень, сплетенная из остатков колдовкиной гнилой души и самое тьмы… тень помнила себя прежней. И любовалась. Держала зеркало, тянулась навстречу себе.
Гавел задыхался от вони.
И тоже держал.
— Посмотри, какая белая у тебя кожа, — говорил он ласково. — И волосы темные… губы красные…
Полуистлевшие пальцы колдовки скользнули по щеке и сломались, упали ошметками гнилья под ноги, а она и не заметила.
— А твои глаза… в них сама тьма обитает…
И эта тьма рвалась на волю, не видя разницы между телом живым и зеркальным, существующим едино за гранью человеческого мира. Она подалась, спеша наполнить это новое старое тело, хлынула, сминая тонкую пленку стеклянного полотна, и то прорвалось…
Зеркало вскипело, опалив пальцы Гавела каплями раскаленного серебра. Он стиснул зубы, держа, держась и понимая, что выбор сделан и надо бы довести дело до конца, иначе…
…у нее все же почти получилось стряхнуть наваждение.
И взгляд отвести от пробоины, в которую уходила тьма.
Раззявить рот с гнилушками зубов.
— Т-сы… — Длинный язык взметнулся плетью, раздирая тонкую щеку. — Ты пош-шалеешь…
Зеркало еще кипело, но тьма уже обживалась в том, ином доме, в котором существовали женщины-цветы…
…и не только тьма.
Колдовка покачнулась, попыталась устоять, но рухнула-таки, от падения рассыпаясь пылью, тленом… а в мутное, но пока еще живое зеркало хлынул призрачный туман.
Гавел слышал шепот.
И плач.
И смех, от которого в иной бы день, верно, с ума сошел. Он слышал звон колокольчиков и детскую считалочку…
— …я садовником родился… — произнес кто-то над самым ухом, и бледная рука скользнула по щеке ледяною мертвой лаской.
— Не на шутку разозлился… — ответили с другой стороны и рассмеялись.
На миг туман расступился, и Гавел различил девушку в белом невестином платье. Подняв руки над головой, она кружилась, будто не призрак — фарфоровая балерина из музыкальной шкатулки.
— Все цветы мне надоели…
…девочка с волосами цвета гречишного меда, в платье, сшитом из васильков. Она подмигивает Гавелу и прижимает пальцы, мол, молчи.
Ты меня видишь, но это — секрет.
Большой.
— …кроме розы…
— Ой!
— Что с тобой? — Призраки играли, кружили, водили, касались друг друга и Гавела, показывались, словно желали, чтобы он разглядел их лица.
Множество лиц.
И множество имен, которые были забыты…
— …влюблена…
— …в кого?
Рыженькая ромашка смотрит искоса, робко, не веря, что получила свободу. И к Гавелу идет на цыпочках. Он же смотрит на бледные ножки, на красные следы, которые остаются за ними.
— В короля моего, — отвечает девушка-ромашка на ухо. И, обвив шею руками, просит: — Зачем они меня отдали? Мне здесь было плохо… мне здесь было так плохо…
— Все закончилось, — шепотом сказал Гавел и погладил призрака.
Он знал, что сие невозможно, но… ленты призрачных волос струились сквозь пальцы… и волосы были теплыми, и сама она, давным-давно исчезнувшая девушка, вдруг ненадолго ожила:
— Поцелуй. — Она просила, глядя в глаза, и собственные ее были ярко-зелеными, травянистыми. — Пожалуйста… всего один поцелуй…
От губ ее пахло той же травой.
И ромашкой.
Она исчезла, прежде чем Гавел успел пообещать, что всенепременно найдет ее могилу. И позаботится о том, чтобы останки должным образом перезахоронили.
А может, и к лучшему, что не успел.
На губах остался привкус крови.
И… пускай себе… ему не жаль, а она побыла немного живой.
— Вот бестолочь, — сплевывая красную слюну, сказал Аврелий Яковлевич. Он еще не поднялся, стоял на четвереньках, некрасиво выгнув спину, и слюна не сплевывалась, но нитями стекала на пол. — Другая такая возьмет и выпьет досуха…
— Ага. — Гавел не спорил.
Возьмет и выпьет.
Досуха.
Он был жив, что само по себе было странно и одновременно удивительно. Занемевшие пальцы разжались, и проклятое зеркало упало на пол.
Не разбилось.
Но королевич, размазывая юшку по лицу, которое от того стало еще более непривлекательным — а кого и когда красил разбитый нос? — сказал:
— Вы бы поаккуратней, пан ведьмак, уж простите, не знаю вашего имени…
— Гавел…
— А по батюшке? — Его высочество помогли подняться панночкам.
Гавел же смутился, никогда прежде его по батюшке не величали.
Гавелом он был.
Для начальства — Понтелеймончиком. Еще вот паскудиною, песьим сыном или скотиной, бывало, что и похуже обзывали неблагодарные клиенты, но вот чтобы так…
— Полистархович, — ответил за него ведьмак. И поднялся. Ребра ребрами, а был в Аврелии Яковлевиче немалый запас жизненных сил. — Знакомься, Матеуш… а заодно уж рассказывай, бестолочь коронованная, какого лешего ты тут делаешь?
Показалось, королевич смутился.
А ненаследный князь, который сидел на полу, ноги расставивши широко, и когтем на сгибе крыла шею чухал, чухать перестал, но нахмурился и спросил:
— Так он что… натуральный королевич?
— Натуральный, — подтвердил Матеуш, нос кровящий пальцами зажимая. — Уж простите, панове, что план ваш порушил слегка…
Ненаследный князь фыркнул и, встав на четвереньки, бодро пополз к волкодлаку. Тот, избавленный от колдовкиных сетей, лежал, пристроив клыкастую голову на колени панночки Евдокии, которая эту голову гладила да еще что-то на ухо шептала.
— Но подумалось мне, что ежели так дело станет, то колдовка почует подмену…
— Скажи проще, пороли мало, приключениев на задницу захотелось, — по-своему истолковал сказанное Аврелий Яковлевич. Выпроставшись из пальто, он снял и пиджак с атласными лацканами, и жилетку. Рубашку, пропитанную кровавым потом, ведьмак просто-напросто содрал и ею же лицо вытер. — Свербело, значит… на подвиги потянуло… а ежели бы тебя, неслух венценосный, да на этот самый алтарь и положили б?
Матеуш смутился.
Во всяком случае, выглядело это именно смущением, и Гавел пожалел, что камеру свою верную, каковая ныне не просто камера, а самый взаправдашний артефакт, оставил в гостинице.