Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сечкин хитренько прищурил глазки:
– Так ведь не на гармошке ж вы аккомпанируете, на фортепьянах.
– Ну этой карьере, как видите, пришел конец. Жаль, конечно, мне с вами приятно работалось. Вы славный молодой человек, незлой, к детям хорошо относитесь. – Фелицианов поднялся, чтоб уходить, его шатнуло, и пол куда-то дыбом поднялся, еле за спинку стула удержался.
– Погоди, погоди, Андреич, еще пивка возьмем. Мне сказать надо, сказать… – Сечкин всадил его за плечо назад, кликнул подавальщика, заказал по две кружки. – Да, сказать. Я ведь, Андреич, привязался к вам, как к родному. Но партия сказала, а это приказ. Я выполняю приказ. Как на войне. Знаю, что всю роту угроблю и самому небось не уцелеть, а выполняю. За дурацкие приказы много народу полегло, а войну все равно мы выиграли. Так и тут.
– Да войны-то нет. А в мирной жизни свои законы. И неразумно людей сталкивать, вражду поселять то к поэтам, то еще к кому, но главное – к своим же русским людям.
– Да, не война. Потому мне труднее. Там против меня гад-фашист, а за спиной вся страна. Мама, папа и березки кудрявые. А перед товарищем Синебрюховым я один. Ни папы, ни мамы нет, а кто такая Ахматова, знать не знаю. Стишки и стишки. От них весь вред. Товарищ-то Жданов разбирается, он и вскрыл, так сказать, ихнюю сущность. И наш товарищ Синебрюхов знает. Так вот он и приказал: кто, грит, стишками балуется? Всех выводи на чистую воду. Я тебя, Андреич, уважаю, а на чистую воду вывесть велели – и вывел, вот.
Сечкин был уже в том градусе подпития, когда бедная мысль, не найдя развития, возвращается по кругу, обронив по пути связи между словами. Он чувствовал, что совершил подлость, но понять, довести до сведения собственного ума боялся. И потому острая совесть осталась бессловесной и вдвойне мучительной.
Объяснить? Можно же, я тоже достаточно пьян, за пьяный бред и сойдет. Нет, инстинкт самосохранения удержал мысль, готовую сорваться, на кончике языка. Совесть, облекшаяся в слово, не принесет свободы, а, наоборот, вызовет вытрезвляющий страх, он ее, мучительницу, одолеет и толкнет простодушного Сечкина к доносу. С советским человеком безопасно говорить до определенной черты. Он ведь прав: я «не наш». Я свободен. Тут и пролегает граница.
– Это квартира Фелицианова Николая Андреевича?
– Это коммунальная квартира. Но Николай Андреевич здесь живет.
Пауза повисла на другом конце провода.
– Как это – живет?
– Ну как, обыкновенно. Только он сейчас на работе, будет вечером.
– И… и он не подвергался репрессиям?
Сева не знал, что означает слово «репрессия», переспросил.
– Его не арестовывали?
– Нет, что вы. Я ж вам говорю, он на работе, позвоните вечером.
– Странно, очень странно. – И повесили трубку.
Вечером рассказал маме об этом загадочном звонке.
– Что ж ты не спросил, кто звонит, откуда?
– Не успел. Он трубку повесил.
Весь вечер к телефону подходили только дядя Коля и мама. Но дядю Колю вызвали тревожным звонком, и он умчался на внеплановую операцию. И когда тот же, видимо, что и днем, голос позвал Николая Андреевича, трубку взяла мама.
Звонили, оказывается, с Лубянки. Мама вернулась в комнату несколько смущенная.
– Я-то думала, что хоть у них порядок. Такой же бардак, как везде. Оказывается, Николай Андреевич числится у них расстрелянным. А они даже арестовать забыли, – сказала она тете Тоне.
– То есть как это расстрелянным?
– Как есть. Пригласили в приемную на Кузнецкий мост.
Николай Андреевич вернулся за полночь. Сева, возбужденный новостями, не спал и, когда в соседней комнате взрослые совещались, напряг весь свой слух. Мало что донеслось до него. Но сквозь бубнеж расслышал, что дядя Коля смертельно напуган этими новостями и категорически не хочет идти туда. За своей-то справкой он бы пошел, но надо узнать о судьбе Жоржа, о маминой двоюродной сестре Ванде, а эти хлопоты ему не по плечу.
– Ты, Марианна, толковее меня в этих делах. Я боюсь, все перепутаю, не то спрошу, не так…
* * *
А на Лубянке и в самом деле был переполох. Молодой капитан Устимцев, разбираясь в делах о посмертной реабилитации, обнаружил среди них дело доктора Фелицианова. Все было аккуратно подшито – донесение агента Бутыгина, протоколы допросов арестованных Ильина, Маргулиса, Абессаломовой и Зеленцова, приговор ОСО и протокол о приведении приговора в исполнение 31 декабря 1938 года. Подписал следователь Крохин.
Как и полагалось теперь, Устимцев позвонил семье Фелицианова сообщить им решение о реабилитации. Когда ему сказали, что доктор Фелицианов Николай Андреевич, девятисотого года рождения, жив и здоров и в настоящий момент находится на работе, капитан решил выяснить по возможности все сам и сразу докладывать о курьезе по начальству не стал. Он вообще с некоторых пор не любил свое начальство и горько жалел о своей судьбе, повязавшей его с органами.
В сорок третьем двадцатилетнего лейтенанта Устимцева после госпиталя, куда он угодил из-подо Ржева, определили не назад в роту связи пехотного полка, а в Смерш. Голова его в ту пору была набита всякой романтической чушью, он с азартом вовлекся во взрослые игры с разоблачением шпионов, хотя удача в этом деле за всю войну лишь один раз улыбнулась ему. В составе оперативной группы они задержали трех диверсантов, засланных фашистами в неглубокий тыл Первого Прибалтийского фронта. А так – все бывшие наши пленные, ради спасения пошедшие в немецкие разведшколы с единственной целью – сдаться своим. Устимцев проводил первые допросы и отправлял арестованных дальше по инстанциям, нимало не интересуясь их последующей судьбой. Был, правда, один случай, который он всячески старался вытеснить из памяти. Ему поручили проверить личность бойца Ильенкова, представленного после боев на Кюстринском плацдарме к Герою, а тут вдруг выяснилось, что Ильенков-то – власовец, всю войну, с июля сорок первого, у немцев в Дахау отсиживался и в горячке боев Висло-Одерской операции втерся к своим, заявив, будто бы из концлагеря бежал. И хотя утверждали командиры, что бился с врагом на плацдарме отчаянно и храбро, да органы не проведешь…
После войны Устимцеву повезло вернуться в Москву, он еще в сорок первом, перед самой отправкой на фронт, женился на однокласснице, профессорской дочке. Тесть его был не из простых профессоров – известный терапевт, он консультировал в Кремлевке. Но в сентябре пятьдесят второго рухнуло счастье капитана МГБ. Тестя взяли по делу врачей-вредителей. Самого капитана отстранили от работы и посадили – до выяснения обстоятельств – под домашний арест.
Вдруг оказалось, что, кроме жены, у Валерия Устимцева нет на свете ни единого друга. Даже майор Хлопушкин, которого он на той операции, когда они обнаружили диверсантов, прикрывал в перестрелке, фронтовая дружба – куда уж крепче – даже майор Хлопушкин ни разу не позвонил.