Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну и что? Не всякую правду следует разглашать. Строение атомной бомбы тоже правда. И очень многие на Западе очень бы хотели ее узнать. А для нас правда никогда не была и не будет аргументом. Не для того существуем. Наша забота – тишина и порядок. И чтоб не плодить врагов.
– Я не думаю, что правда о прежних ошибках плодит врагов.
– И напрасно. Мы сейчас выпускаем из лагерей всякую сволочь. Они вернутся и такого о нас порасскажут…
– Но они же ни в чем не виноваты.
– Когда их брали, были не виноваты. А теперь – точно виноваты. Ты думаешь, они нам простят, что мы с ними сделали? Запомни, ни одному вернувшемуся у руководителей Коммунистической партии и Советского государства веры нет и не будет. Я не знаю, зачем это нужно Хрущеву – это уж их игры. Но и Хрущев не доверяет выпущенным.
– Почему?
– А ты не понимаешь? А чья подпись на приговоре тройки по делу Докучаева? Первого секретаря Московского горкома партии – нашего дорогого Никиты Сергеевича. Они там все замазаны. По всем особо важным делам в составе тройки – первый секретарь соответствующего комитета партии, от райкома до ЦК. Нужна им твоя правда?
– Тогда зачем вся эта реабилитация?
– Террор – дорогое удовольствие. И хотя все они по уши в крови, они тоже жертвы – вся жизнь в страхе. И теперь они мстят мертвому Сталину за тот ужас, в котором жили. Никто, даже Берия, не был уверен, что со свидания с Иосифом Виссарионовичем вернется домой, а не в Лефортово. Потому и начал с реабилитации врачей. Там ведь и под него копали. И от Абакумова требовали показаний на шефа.
– Так, значит, это Сталин был инициатором террора?
– А ты за десять лет службы в органах этого не понял? Вот поэтому, голубчик мой, ты и лепишь ошибки. В нашем деле – непростительные.
– Это что же, по-вашему выходит, – ошеломленный Устимцев проскочил мимо выпада, он терзался новой, только что открывшейся мыслью, – по-вашему выходит, что товарищ Сталин был преступник и нас втянул в преступления?
– В обывательском смысле – да. Но обыватель пасется, пока мы ему даем, за стенами нашего учреждения. И пускай. И волен рассуждать себе втихомолку – только втихомолку! – о преступлениях и наказаниях хоть по Достоевскому, хоть по Льву Толстому или даже Канту. Звездное небо над головой, нравственный закон внутри нас… Это все болтовня и идеализм, который неизбежно, как заметил Ильич, ведет к поповщине. Служба в органах освободила нас от нравственного закона. Мы – единственные в государстве подлинно свободные люди. И выкинь все эти идеалистические бредни из головы. Наслаждайся свободой, но помни – органы как были при Сталине, так и при любом вожде остаются оружием партии. А его надлежит хранить в чистоте. И население не должно от сотрудника КГБ узнавать о том бардаке, что бывал в тридцатые годы. Нас должны бояться и впредь. И будут бояться. И детям, внукам свой страх и трепет передадут. При зачатии. При одной только мысли о зачатии! – Лисюцкий завелся. Он уже не мог себя остановить. Полковник, всегда являвший собой бесстрастную, бездушную машину, вдруг потерял контроль над собой. Он уже забыл, что перед ним провинившийся подчиненный, он вообще обо всем забыл. Голос его взвизгивал на высоких нотах, и Устимцеву стало страшно. Он первый раз в жизни видел столь явное проявление психической болезни. Но сообразить, что это болезнь, капитан не мог – не умещалось это в его голове.
У него теперь многое не умещалось в голове. Выговор, который Устимцеву влепили с формулировкой прежних времен – за утрату бдительности, – дал обратный эффект. Он не испугал капитана. Скорее, ужаснул. До Валерия стало доходить, в какой угол загнали его в сорок третьем, переведя из армии в Смерш. Его затянули в преступления. Целых десять лет он ежедневно «нарушал ленинскую законность», да еще имел глупость гордиться этим. Дела, которые он сам так прилежно вел, при обратном процессе рассыпались как карточный домик. И он сам обнаруживал за собой нелепости, видные невооруженным глазом. Но это ж не сочинение романов – каждая такая чушь, смехотворная по сути, стоила человеку жизни. Его собственные подследственные, совсем вроде недавние, далеко не все дожили до реабилитации. Устимцев даже усомнился в той операции, когда они поймали настоящих диверсантов в Белоруссии. А правда ли, что диверсанты? Да, правда, улики были несомненные. Но это всего один случай за столько лет!
Еще можно было как-то примириться с ходом вещей, пока грехи конторы списывались на явных негодяев – Берию, Ежова, Ягоду. Тени Менжинского и Железного Феликса пока оставались незыблемы. Но процесс реабилитации набирал силу и широту. И стали поступать на пересмотр дела начала тридцатых, потом и до двадцатых дошло. Но и там изумленному взору Валерия Устимцева являлись чудовищные юридические несообразности. Агроном Вихляев в 1932 году, увидев, как по чьему-то разгильдяйству простаивают в одесском порту английские пароходы, ожидающие загрузки, написал возмущенное письмо в ЦК (где ж еще у нас правду отыщешь?). Нашли виноватых, а заодно и его посадили – без ордера на арест, без санкции прокурора… Дали пять лет, но вот уж двадцать четвертый пошел, а он все сидит.
Фелицианов Георгий Андреевич. Арестован 8 февраля 1926 года. И тоже без ордера на арест. Пригласили как свидетеля и не выпустили. А ведь это при самом Дзержинском было! Фотографии в деле нет – протоколы допросов, приговор ОСО, подписанный самим товарищем Менжинским, характеристики из мест отбытия заключения… Освобожден в марте 1931 по отбытии срока. Повторное дело заведено 14 июля 1948 года. С фотографии из повторного дела на Устимцева смотрел боец его взвода – тот самый дядя Жорж. Устимцев вспомнил старого несуразного бойца, всеобщее посмешище на первых порах, вспомнил, как отважно этот перестарок сносил тяжелый труд войны в страшную первую зиму… К аресту Фелицианов мало изменился, только взгляд на арестантской фотографии затравленный. Приговор – пять лет лагерей и ссылка на вечное поселение на севере Красноярского края. Жив ли?
Еще раз прочитал первичное дело. Уже тогда, оказывается, не очень-то заботились об убедительности обвинений. А ведь еще в полную силу работал товарищ Дзержинский, как же он с холодной головой и горячим сердцем допускал такое? В протоколах допросов Панина, проходившего по этому делу, были отметки его почерком. Чем же тогда Дзержинский отличается от Ягоды или Берии? Но такие вопросы даже самому себе задавать страшно.
* * *
Люди простодушные, каковым и был капитан Устимцев, свои сомнения олицетворяют вовне. Они создают фигуру вины, фигуру соблазнителя. Бессонными ночами его дразнила едкая улыбочка полковника Лисюцкого. Он возненавидел своего шефа. Как это так? Я мучаюсь правдой, у меня вера рушится, я страдаю, а этот гад как не верил ни во что, так и сейчас не верит. Но он начальник, а я дурак. Он же мне и выговора лепит, а жаловаться некому, правды искать негде – здесь все такие, он, сволочь, прав. У нас нет незамазанных. А новеньких, выпускников погранучилища, на пушечный выстрел не подпускают к делам о реабилитации, наоборот – повязывают новыми преступлениями. Их внедряют в среду неблагонадежных лиц, чтобы заводили новые уголовные дела по той же 58-й.