Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В половине первого старуха шла готовить обед. Я имела право отдыхать или заниматься своими делами, но я ничего не могла делать от усталости, кроме как вязать носки, только вязание приводило меня в чувство. Я так уставала, что порой мне казалось, что вот-вот упаду и рассыплюсь в прах. Я просто ничего не соображала от какого-то нервного истощения, которое уже граничило с идиотизмом.
Однажды, лежа на кровати лицом к стене, я в маразме разрисовала химическим карандашом обои фашистскими знаками. Другой раз в припадке бешенства схватила в кулак все карандаши и со всех сил волчком закрутила ими по напечатанным страницам. За обои мне крепко попало. Но когда старуха увидела мою разрисованную кругами печатную страницу, она сначала изумленно открыла рот, но потом неожиданно вдруг фыркнула, буквально подавилась смехом и стремительно выскочила прочь. Я испуганно глядела ей вдогонку, ее смех казался мне зловещим, и я думала, что теперь-то она меня уже точно прогонит обратно в лагерь. Но за обедом она весело рассказала мне, что когда она училась печатать, то однажды выкинула точно такой же финт. Тогда впервые я усомнилась, что она такая уж железная и невозмутимая, как казалось мне, злому заморышу. Силы ее были невелики, и уставала она точно так же, как я сама.
Только много лет спустя мне стали понятны некоторые ее действия и поступки, которые тогда меня настораживали и даже пугали. Например, она могла битый час запихивать питьевую соду в бутылочку с узким горлышком. Мне, ребенку, было очевидно, что содой из флакона потом очень сложно будет пользоваться, но старуха с дьявольским терпением делала эту бессмысленную работу. Или еще: из остатков шерсти она любила вязать крючком маленькие круглые цветочки, которые складывала потом в наволочку. Было неясно, зачем ей так много цветочков. Действия ее носили явно абсурдный и бессмысленный характер, и я долго пребывала в недоумении. И только теперь, подбираясь к ее возрасту, я поняла, что делала она эти явные нелепости тоже от усталости и полного нервного истощения. В то время ей не было еще и пятидесяти лет.
В час дня мы садились обедать. На обед обычно был суп из концентратов и второе из картошки, которое старуха готовила очень искусно. Тут была и запеканка, и картофельный пудинг, и блинчики, и даже вареники. Наш скромный обед сервировался просто шикарно, мы пользовались красивым фаянсовым сервизом, затейливо расписанным всякими башнями, дворцами и замками. Ложка, нож и вилка лежали на хрустальной подставочке. Посреди стола стоял хрустальный графин, наполненный смородиновой водой, — старуха явно подмешивала туда какую-то настойку, потому что вода эта была очень вкусной. Суп на стол подавался в красивой супнице, на крышке которой было отверстие, и оттуда торчала ручка серебряной поварешки с монограммой. Старуха бдительно следила за моими манерами, и если я нарушала правила хорошего тона, она сурово поджимала губы и стучала ложкой по графину, который издавал необыкновенно мелодичный звук. Она учила меня тщательно пережевывать пищу и терпеливо объясняла, что это залог хорошего пищеварения. После еды полагалось полоскать рот.
Потом мы вместе убирали со стола, мыли посуду и час отдыхали после обеда. Слушали музыку. Я обычно вязала. Старуха же читала вслух учебник русского языка и спрашивала у меня произношение слов.
В три часа мы тщательно одевались и выходили в город. Заходили в церковь. Я имела право оставаться на улице и ожидать там старуху, что я обычно и делала. Потом заходили в продуктовый магазин и отоваривали наши карточки. Затем стояли возле кинотеатра, слушали доносившуюся оттуда музыку и продавали наши поделки. Большую часть нам платили натурой: шоколадом, джемом, галетами. Американские солдаты были веселые, беспечные и щедрые. «Молодая нация, — бубнила под нос старуха. — Дети». И было непонятно, одобряет она эту нацию или осуждает.
Часов в пять мы возвращалась домой и снова работали: повторяли пройденное, потом я печатала под диктовку. С шести до восьми занимались хозяйством. В восемь мы ужинали: пили смородиновый чай с галетами или с джемом, — как правило, с теми продуктами, которые нам удавалось наменять на наши носки и кошельки. После такого ужина всегда очень хотелось есть, и, наверное, поэтому мы выпивали бездну смородинового чая. До девяти часов мы вместе вязали или распускали какую-нибудь старую кофту или шарф. Старуха анализировала прожитый день и ставила за него отметку. Если за день не было срывов и скандалов, я получала пятерку, старуха хвалила меня и торжественно выдавала кусочек шоколада. Если же в течение дня я выкинула что-либо непотребное, старуха ставила мне тройку, однако тут же утешала, — себя или меня? — что тройка тоже неплохая отметка, ее всегда можно исправить. Но шоколад не давала. Она хорошо воспитала своих детей и свято верила в свой метод воспитания. Потеряв своих сыновей, она тут же принялась воспитывать чужеродного, дикого и необузданного ребенка. Почему и зачем она это делала? Я долго ломала себе голову над этим вопросом и не раз спрашивала старуху, и неизменно она отвечала мне, что верует в Бога и обязана этим заниматься, то есть обязана передавать кому-нибудь свой опыт, знание и умение.
— Но почему обязана? — спрашивала я. — Кому обязана?
— Это мой долг перед Богом, — отвечала она.
— А что такое долг? — спрашивала я.
— Долг — это то, что мы должны вернуть Господу за то, что он подарил нам жизнь, — объясняла она.
— Бога нет, нет, нет! — взрывалась я.
— Так может думать только бездушный дикарь, — сердилась она.
— Фашисты придумали Бога, фашисты!
Я не понимала старуху и готовила очередной побег. Наши тихие трудовые будни в маленьком заколоченном домике на краю света бесили меня. У меня было вольное дворовое детство и шпанское воспитание. Я могла быть связной или разведчицей в партизанском отряде, могла закрыть своим телом амбразуру вражеского дзота или броситься с гранатой на танк, но к трудовым будням я была неприспособлена. Я, как все, росла героической натурой, способной на подвиг, на жертву, но абсолютно непригодной к нормальной трудовой деятельности. Это мы не проходили.
Провести свою жизнь на задворках Европы в обществе полудохлой фашистки, целый день стуча на машинке, как канцелярская крыса, — нет, не такой я представляла себе свою жизнь после окончания войны. Я еще не знала тогда, что почти все, кто побывал в немецком плену, после войны прямиком отправились в советские лагеря.
Словом, кончалась война. Я готовила свой последний, решающий побег, но тут дикий и даже смешной случай на время спас меня и отсрочил мое возвращение на родину.
Однажды, когда старуха была в церкви, начался воздушный налет. Улица мгновенно опустела, и я тоже хотела нырнуть в церковь, но вдруг заметила странное явление: по безлюдной улице с жутким визгом мчался поросенок. Сначала я подумала, что за ним кто-то гонится, но потом поняла, что он просто ранен осколком, поэтому так визжит. Налетов воздушных я в своей жизни видела куда больше, чем живых поросят, поэтому я недолго думая припустила за ним следом и настигла в конце пустынной улицы, совсем близко от нашего дома. Из ножки поросенка текла кровь, и я взяла кухонное полотенце, чтобы ее остановить. Опрокинув поросенка на пол, я стала его перевязывать. Поросенок брыкался и визжал так, что я не заметила возвращения старухи. Когда я наконец ее увидела, она сидела на пороге кухни и наблюдала за нами с таким ужасом, будто я притащила в дом гремучую змею.