Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое письмо нисколько не взволновало Свана: все, в чем обвинялась Одетта, не имело и тени правдоподобия. Как большинство людей, Сван страдал умственною ленью и не отличался живостью воображения. Он усвоил ту истину, что человеческая жизнь вообще соткана из противоречий, но когда дело касалось какого-нибудь определенного лица, то в представлении Свана неизвестная ему часть жизни этого человека ничем не разнилась от известной. Он дорисовывал то, о чем умалчивалось, с помощью того, о чем говорилось. Когда Одетта была с ним и они обсуждали чей-нибудь неделикатный поступок или неделикатность в проявлении чувства, Одетта их порицала, исходя из тех же нравственных принципов, каким неуклонно следовали родители Свана и каким оставался верен он сам; затем Одетта приводила в порядок цветы, выпивала чашку чаю, интересовалась работами Свана. И Сван распространял эти привычки на всю остальную жизнь Одетты; когда он пытался представить себе, что она делает вдали от него, он повторял эти ее движения. Если бы Свану описали Одетту и он удостоверился, что такою, как она есть, или, вернее, какою она в течение долгого времени бывала с ним, она бывает с кем-нибудь еще, то это причинило бы ему боль, так как образ ее показался бы ему правдивым. Но что она ходит к сводням, предается однополой любви, ведет распутную жизнь отбросов общества — какая это немыслимая чушь, которую, слава тебе, Господи, опровергают и воображаемые хризантемы, и ежедневные чаепития, и благородное ее негодование! И лишь время от времени Сван намекал Одетте, что люди по злобе рассказывают ему о каждом ее шаге; вставив к месту какую-нибудь неважную, но невыдуманную подробность, которая стала ему известна случайно, вставив так, словно это у него вырвалось невольно и словно это лишь одна из многих частностей, вместе составляющих полную картину жизни Одетты, хранящуюся у него в душе, Сван давал ей понять, будто он осведомлен о вещах, которых на самом деле он не знал и о которых даже не подозревал, — ведь он так часто заклинал Одетту не извращать истину именно потому, что он, иной раз сам того не сознавая, хотел, чтобы Одетта говорила ему о себе все. Сван внушал Одетте, что он ценит откровенность, и он действительно ценил ее, но так, как ценят сводню, которая может держать мужчину в курсе дел его любовницы. Таким образом, любовь Свана к откровенности, поскольку она была не бескорыстна, не являлась его добродетелью. Истину, которой он так дорожил, Одетта от него бы не утаила, но, чтобы узнать ее, он не стыдился прибегать ко лжи, а между тем Одетте он доказывал, что ложь нравственно разлагает человека. В общем, он лгал не реже ее, потому что он был такой же эгоист, как Одетта, но только несчастнее ее. А она, слушая рассказ Свана о ней самой, смотрела недоверчиво и, на всякий случай, сердито, — лишь бы не выглядеть пристыженной и не краснеть за свои поступки.
Как-то, в период довольно долгого для Свана спокойствия, не омрачаемого припадками ревности, он согласился поехать вечером в театр с принцессой де Лом. Когда же он развернул газету — посмотреть, что сегодня идет, название пьесы Теодора Барьера «Мраморные девушки» так больно хлестнуло его по глазам, что он откинулся на спинку кресла и отвернулся. Как бы освещенное огнями рампы, попавшее в необычную обстановку, слово «мрамор», которое Сван утратил способность воспринимать, — так часто мелькало оно у него перед глазами, — вновь приобрело четкость и напомнило ему старый рассказ Одетты о том, как она была с г-жой Вердюрен на выставке во Дворце промышленности и как г-жа Вердюрен сказала ей: «Берегись, я сумею тебя растопить — ты ведь не мраморная». Одетта убедила Свана, что это была шутка, и он не придал ей никакого значения. Но тогда он больше доверял Одетте. А в анонимном письме говорилось именно о такого рода любви. Сван перевернул страницу, чтобы взгляд его вновь не упал на слова: «Мраморные девушки», и стал машинально читать сообщения из провинции. Ураган, пронесшийся над Ла-Маншем, произвел разрушения в Дьеппе, в Кабуре, в Безвале. И опять Сван откинулся на спинку кресла.
Название Бёзваль напоминало Свану местечко в той же самой области: Безвиль, соединенный тире с другим названием: Бресте, — он часто встречал его на географических картах, но только сейчас впервые обратил внимание, что такую фамилию носит его приятель — де Бресте, о котором в анонимном письме говорилось, что он был любовником Одетты. Что касается де Бресте, то, в конце концов, тут ничего невероятного нет, но насчет г-жи Вердюрен — это уж не может быть. Одетта иногда лгала, но это еще не значило, что она никогда не говорила правды, и те слова, какими она обменялась с г-жой Вердюрен, те, что сама же она передала Свану, он воспринял как пустые и опасные шутки, которые по своей неопытности и неискушенности в пороке отпускают, тем самым обнаруживая свою невинность, такие, как Одетта, менее, чем кто-либо, способные воспылать страстью к женщине. То, как Одетту разозлили подозрения, которые она своим рассказом на короткое время возбудила у Свана, вполне соответствовало всему, что было Свану известно о вкусах, о темпераменте его любовницы. Но на Свана внезапно нашло озарение, — так перед поэтом, до сих пор умевшим только подбирать рифмы, вдруг открывается глубокая мысль, а перед ученым, обладавшим скудным запасом наблюдений, — закон: именно в этой мысли, в этом законе они почерпнут всю свою мощь, — и ему вспомнилось, что Одетта говорила два года назад: «О, для госпожи Вердюрен никого, кроме меня, сейчас не существует! У нас с ней любовь, она меня целует, хочет, чтобы я всюду ее сопровождала, чтобы я говорила ей «ты». Сван не усмотрел тогда связи между этими словами Одетты и вздорными рассуждениями, в которые она пускалась для придания себе порочности, — эти ее слова он воспринял только как доказательство пламенной дружбы между г-жой Вердюрен и ею. Но теперь воспоминание о нежностях г-жи Вердюрен внезапно связалось с воспоминанием о дурного тона разговоре, который как-то завела с ним Одетта. Сван не мог отделить одно от другого в своем сознании, как сплелось одно с другим для него и в жизни: нежности придавали нечто серьезное и значительное шуткам, а шутки отнимали у нежностей их как будто бы невинный характер. Сван отправился к Одетте. Сел от нее подальше. Он не решался поцеловать ее, так как не знал, что пробудит поцелуй и в ней, и в нем самом: гнев или страсть. Он молчал, он смотрел, как умирает их любовь. И вдруг решился.
— Одетта, родная моя, — заговорил Сван, — я сознаю, что это подло, и все-таки мне нужно спросить тебя кое о чем. Помнишь, я как-то подумал о тебе и о госпоже Вердюрен? Скажи, было ли у тебя что-нибудь на самом деле с ней или с другой?
Одетта, поджав губы, покачала головой, — так обыкновенно отвечают люди, что они не пойдут, что это им не интересно, когда кто-нибудь их приглашает: «Поедемте смотреть верховую езду! Не хотите ли поглядеть обозрение?» Но такое покачивание головой, обычно выражающее нежелание принять участие в чем-нибудь, что еще только должно быть, именно поэтому вносит некоторую долю неуверенности в отрицание участия в том, что уже совершилось. И даже больше: это не столько осуждение, не столько подтверждение безнравственности того или иного явления, сколько забота о чистоте собственной репутации. Как только Одетта сделала движение в знак того, что он ошибается, Сван понял, что, может быть, он не далек от истины.
— Я же тебе говорила, ты же прекрасно знаешь, — сказала она с обидой и раздражением в голосе.