Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, вижу очень ясно, и, разумеется, можно выбросить роман «Границы войны» и начать писать все заново?
— Ну, не совсем, потому что книга так широко известна, и она настолько изумительна… и я хотел бы сохранить название, потому что «границы» — они, конечно же, не географические? Во всяком случае — по своей сути? Я это так не вижу. Это — границы опыта.
— Что ж, может, будет лучше, если вы пришлете мне письмо, в котором изложите свои условия касательно написания нового сценария для телевизионной постановки?
— Но не совсем же нового. (Причудливая гримаска.)
— А вы не думаете, что те, кто книгу читал, удивятся, обнаружив, что она превратилась в нечто вроде «Случайной встречи, но только с крыльями»?
(Причудливая гримаска.)
— Но, моя дорогая Анна, нет же, нет, они ничему не удивляются, с чего им удивляться, они же смотрят в магический кристалл.
— Ну что ж, спасибо за прекрасный обед.
— Ох, моя дорогая Анна, вы совершенно правы, конечно же, да, да. Но ведь очевидно, что вы, при вашем уме, должны понять, что мы не можем проводить съемки в Центральной Африке, ведь парни, сидящие там, наверху, просто не позволят нам тратить такие деньги.
— Да, разумеется, они нам не позволят, — но, мне кажется, я довольно недвусмысленно писала об этом в своих письмах.
— А фильм и вправду получился бы прекрасный. Скажите, вы хотите, чтобы я как-нибудь замолвил об этом словечко в разговоре с моим другом из мира кино?
— Ну, все это я уже подробно проходила.
— Ох, дорогая, я вас понимаю, как я вас понимаю. Что ж, все, что мы можем, я думаю, так это вкалывать и вкалывать. Я это понимаю, когда порою возвращаюсь вечером домой и когда смотрю на свой рабочий стол и вижу горы книг, которые я должен в поисках сюжета прочесть, и вижу сотню уже написанных сценариев, и знаю, что в ящике стола лежит мой бедный, лишь наполовину написанный роман, а у меня уже полгода нет времени даже в руки его взять, — я утешаюсь мыслью, что все же иногда мне удается что-то протащить, что-то свежее и настоящее протащить сквозь сети, — пожалуйста, подумайте насчет того, что я вам предлагаю с «Границами войны», я честно верю, что все получится.
Мы покидаем ресторан. Два официанта нам кланяются. Реджинальд берет свое пальто и с легкой и какой-то извиняющейся улыбкой сует монету в руку того, кто ему это пальто подал. Мы на улице. Я крайне недовольна собой: зачем я это делаю? Ведь с самого начала, уже по первому письму из «Амалгамейтед вижен» я точно представляла, как все это будет; за исключением того, что эти люди всегда на градус еще хуже, чем ожидаешь. Но если я знаю это с самого начала, зачем я вообще с ними связываюсь? Просто чтобы еще раз убедиться? Мое отвращение к себе самой постепенно переходит в другое чувство, которое я сразу распознаю, — это нечто вроде небольшой истерики. Я прекрасно знаю, что через мгновение я скажу что-нибудь неправильное, грубое, уличающее, уличающее, возможно, меня саму. Наступает такой момент, когда я знаю, что я или должна себя остановить, или, если я этого не сделаю, меня в это затянет и я разражусь речами, прервать которые буду уже не в силах. Мы стоим на улице, и мистеру Тарбруку уже не терпится со мною распрощаться. Потом мы направляемся в сторону станции метро «Тоттенхэм-Корт-роуд». Я говорю:
— Регги, а знаете, что бы я действительно хотела сделать с «Границами войны»?
— Но, дорогая, расскажите же мне скорее. (Однако он невольно хмурится.)
— Я хотела бы сделать из этого комедию.
Он, удивленный, останавливается. Затем снова возобновляет свой путь.
— Комедию?
Он искоса бросает на меня быстрый взгляд, в котором читается вся та неприязнь, которую он на самом деле ко мне испытывает. Потом он говорит:
— Но, дорогая, в романе есть такая изумительная величавость, это просто настоящая трагедия. Я ведь даже не припомню там ни одной комичной сцены.
— Вы помните то возбуждение, о котором вы говорили? Пульсацию войны?
— Дорогая, да, я помню это слишком хорошо.
— Что же, я согласна с вами в том, что книга на самом деле именно об этом.
Пауза. На симпатичном обаятельном лице проступает напряжение: видно и что он насторожился, и что он осторожничает. Я говорю зло, жестко и с отвращением. С отвращением к самой себе.
— А вот теперь вы должны мне объяснить, что именно вы этим хотите сказать.
Мы стоим у входа в метро. Толпы людей. У человека, торгующего газетами, нет лица. Носа почти вовсе нет, вместо рта — дыра с торчащими по-заячьи вперед зубами, глаз не видать из-за распухших шрамов.
— Ну что ж, давайте обсудим ваш сюжет, — сказала я. — Юный пилот, красивый, доблестный и безрассудный. Деревенская девушка, хорошенькая дочка местного браконьера. Англия военных лет. Учебная летная база. Теперь дальше. Помните ту сцену, которую мы оба видели в кинофильмах тысячу раз, — самолеты летят над Германией, стреляют. Следующий кадр: клуб-столовая для летчиков, по стенам — фотографии красоток: девушки, скорее хорошенькие, чем сексуальные, ведь негоже предполагать в наших мальчиках более грубые инстинкты. Симпатичный парень читает письмо от матери. На каминной полке — спортивные трофеи.
Пауза.
— Моя дорогая, да, я полностью согласен, пожалуй, мы слишком часто снимаем подобное кино.
— Самолеты возвращаются. Двух не хватает. Мужчины стоят группками, всматриваются в небо, ждут. Ходят желваки. Следующий кадр: спальня летчиков. Пустая кровать. В комнату заходит юноша. Он ничего не говорит. Он садится на свою кровать и смотрит на соседнюю пустую. По лицу его ходят желваки. Потом он подходит к пустующей кровати. На кровати — плюшевый мишка. Он берет в руки плюшевого мишку. По лицу его ходят желваки. Кадр: самолет горит. И снова — юноша, держащий плюшевого мишку, он смотрит на фотографии прекрасной девушки, — нет, лучше не девушки — бульдога. Снова — пылает самолет, звучит государственный гимн.
Мы молчим. Продавец газет, безносый, с заячьеподобным лицом, кричит:
— Война на острове Кемой![16]Война на острове Кемой!
Регги решает, что он, наверное, не понял, поэтому улыбается и говорит:
— Но, дорогая моя Анна, вы же употребили слово комедия.
— Вы были настолько проницательны, что разглядели, о чем на самом деле моя книга. Она — о ностальгии по смерти.
Он хмурится, и в этот раз таким и остается, хмурым.
— Ну да, мне стыдно, я готова искупить свою вину, — давайте снимем комедию о бесполезном героизме. Давайте спародируем ту чертову историю, в которой гибнут двадцать пять мужчин во цвете юности своей, оставляя после себя только обломки мишек и трофейных футбольных кубков, да женщину, которая стоит у изгороди, возле дома, стоически глядя на небо, где следующая стая самолетов летит в Германию. И по лицу ее ходят желваки. Что вы на это скажете?