Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она прошла до двери на задний двор и обернулась к невестке:
— Доброй ночи.
Голос ее дрожал от обиды, мешая говорить, и первые же его звуки заставили Клеоту застыть на месте; она едва повернула голову, чтобы ответить на слова прощания. Элис взялась за ручку двери. На языке у нее вертелся вопрос, и она попыталась его задавить, прежде чем он выскочит, но было поздно: она услышала, как спрашивает:
— А кто у тебя нынче будет?
Половник, который Клеота держала в руке, ударился о плиту, упал и покатился по полу.
— Элис, да тебе-то какое дело? Ты же прекрасно знаешь, что я имею в виду, так что нечего вокруг этого разговоры разводить.
Старая дама качнула головой, повернула дверную ручку и вышла, тихонько прикрыв за собой дверь.
Клеота подняла половник и замерла на месте, вся дрожа. Дом опять не принадлежал ей одной, не был ее безраздельной собственностью. Негодование, вызванное этим непрошеным визитом, заставило ее скрипнуть зубами; Элис было прекрасно известно, что если ее телефон не работает, их аппарат тоже не действует, поскольку они подсоединены к одной линии. Она явилась просто для того, чтоб продемонстрировать свое право на свободу передвижения в данном помещении, чтобы лишний раз показать, что Стоу прежде всего ее младший братик, чем бы он теперь ни стал и на ком бы он ни был женат.
Клеота, которая не верила ни в какого определенного бога, невольно посмотрела на потолок, жаждая заполучить ухо, которое бы ее услышало, и прошептала: «И почему она все никак не умирает?» Элис, в конце концов, было уже семьдесят три, и она уже ничего собой не представляла, один только запах, пара водянистых глазок и, помимо всего прочего, сжатая властная пружина, спрятанная в доме, который Стоу купил для нее, когда умер ее муж. Сейчас она чувствовала, как это нередко с нею бывало, что эта старуха продолжала жить лишь для того, чтобы тайно подсмеиваться над нею. Она, конечно, понимала, что это совершенно абсурдная мысль; эта женщина сумела выжить после падений на льду, сломанного бедра, простуд и воспаления легких прошлой зимой, потому что хотела жить для собственного удовольствия, но это упрямое нежелание сдаваться для Клеоты было чем-то неприличным, как если бы у этой старухи было нечто незаконное в ее непреклонном устремлении к продолжению жизни, которое никогда не исчезнет.
Клеота подошла к фиджийской маске и повернула ее так, как она стояла прежде, словно это могло отменить вмешательство Элис. Она прикоснулась к тяжелому темному дереву, и ее палец замер на грубо вырезанном месте под нижней губой. Оно всегда напоминало ей бородавку и делало маску как будто живой, а прикосновение к этому месту вызывало воспоминание о руках отца, державших ее, когда он ее ей дарил. Каким бы он ни был бездарным, этот человек, он прекрасно знал, как исчезнуть из жизни людей, которым он уже ничем не мог помочь. Теперь она ощущала даже растущую гордость за своего папашу; всю жизнь он с идиотским чувством собственного достоинства организовывал эти безумные экспедиции, читал не те книги, увлекался уже вышедшими из моды антропологическими теориями, плавал к каким-то безвестным островам, тратил годы на изучение племен, уже давно исследованных и каталогизированных, и преуспел лишь в том, что забил дома своих детей разнообразными дурацкими сувенирами, привезенными из Южных морей. Однако теперь, когда он уже никогда не вернется, она разглядела в его жизненной истории некую скрытую цель, к которой он, как ей ныне казалось, должно быть, всегда тайно стремился. Это было его желанием — всячески декларировать и демонстрировать собственную пустоту и бессодержательность, что он и продолжал делать до самого своего идиотского конца, когда ему захлестнуло веревочной петлей лодыжку и он упал, уйдя лысой головой в воду. Так его и обнаружили — висящим за бортом его шлюпа на внешнем рейде Сан-Франциско. И как странно, что этот идиот постепенно превратился — для очень многих, помимо нее самое, — в весьма уважаемого человека! И это вовсе не было неправильным, думала она. У него была страсть, а это, как она теперь понимала, решало все.
Она вернулась к плите и обнаружила, что унеслась мыслями куда-то очень далеко, оторвавшись от себя, чего ее отец никогда не допускал. Перед ее мысленным взором тут же предстал тощий, сухопарый Стоу, и это ее разъярило: и почему только она не заставила его остаться с нею! Они, по ее убеждению, походили сейчас на две планеты, вращающиеся одна вокруг другой, но удерживающиеся каждая на своей орбите невидимой силой, которая не давала им сблизиться и соединиться, силой, исходящей из той самой парочки водянистых глазок, из тех самых белесых когтистых пальцев, из этой нарочитой тупости, этой эгоистичной наглости, что проживала в доме ниже по дороге, нахально улыбаясь и ощущая себя выше всех, почти на троне. Порыв ветра, сотрясший дом, напомнил ей о скором приезде гостей. Она перенесла внимание на приготовление еды и попыталась снова как бы зависнуть во взвешенном состоянии, отрешившись от всех желаний. Один из попугаев взлетел с пола и уселся ей на запястье. Она перестала возиться, поднесла его к губам и поцеловала в маленькую блестящую головку, и он, как всегда, поклонился и слегка впился коготками ей в кожу.
* * *
По мнению Клеоты, это было несколько бестактно, дурным тоном — выспрашивать у гостей их биографические данные. Чем они занимаются, как зарабатывают на жизнь, состоят ли в браке или разведены, имеют любовников или любовниц, сидели в тюрьме или учились в Принстоне, были ли на войне — все эти обычные колышки и вешки, на которые всегда накручивается разрастающееся полотно вечерних разговоров, для нее просто не существовали. До шестнадцати лет ей не приходилось встречаться или по крайней мере иметь дело с людьми, чье воспитание и восприятие мира отличались от ее собственных. Ее дядья, тетки, кузины и кузены, все они принадлежали к одному кругу, к той же самой среде, даже если разъехались по всему миру; то же самое было — или казалось, что было — и с девочками, посещавшими те же школы, что и она. Жизнь носила ее — вместе со Стоу — по многим странам, по многочисленным палаццо разных финансистов, по лачугам художников, по всем гарлемам мира, по апартаментам всяких нуворишей и членов попечительских советов разных университетов, по меблированным комнатушкам опустившихся, напичканных наркотой музыкантов, но всех их — богатых или бедных, знаменитых или безвестных, гениев или дилетантов — она всегда встречала и выслушивала с тем же самым слепым и безразличным взглядом, с обычным для нее пренебрежением к деталям и подробностям и со свойственным ей полным отсутствием какой-либо дискриминации. Она, кажется, даже не осознавала, что люди обычно склонны обсуждать и судить других; не то чтобы все нравились ей в одинаковой мере, но если они забавны и занимательны или искренни или по крайней мере представляли собой нечто определенное, она была счастлива принимать их в своем доме. Что ее действительно раздражало, даже бесило, так это когда ее разыгрывали или дурачили; или когда навязывали ей свои мысли и мнения. Если не считать подобных случаев, которых ее манера себя вести не допускала слишком уж часто, посторонние люди ее не слишком донимали и беспокоили. Однако — и это было совершенно неожиданным свойством ее характера — она никогда не осуждала моралистов. По ее мнению, дело просто заключалось в том, что для них морализаторство было — или, несомненно, должно было быть — необходимостью, точно так же, как некоторым необходимо избегать открытого пространства или наперченных блюд. Были, конечно, вещи, к которым она относилась неодобрительно и поэтому часто испытывала приступы искреннего негодования, например, когда чиновники не выдавали кому-то загранпаспорт или кого-то не пускали в ресторан из-за цвета его кожи. Но даже в этих случаях очень скоро становилось совершенно ясно, что это ее негодование рождено вовсе не высокими моральными принципами; дело было просто в том, что ее собственное эго прямо-таки воспалялось от одной лишь мысли о том, что человеку навязывается чья-то слепая и чужая воля. К тому же при этом то чувство, что она испытывала, было скорее не негодованием, а удивлением и замешательством, непониманием, подобным тому, что испытывал ее отец, целых три раза объехавший весь мир за собственный счет только для того, чтобы вручить кому-то в Лиге Наций свои петиции в знак протеста против угнетения каких-то племен (в одном из которых его самого чуть не съели), и не получивший на них никакого ответа.