Шрифт:
Интервал:
Закладка:
РУКОЮ АННЫ: «Как трудно писать то, о чем молчишь всю жизнь, — с кем я могу говорить об Александре Васильевиче? Все меньше людей, знавших его, для которых он был живым человеком, а не абстракцией, лишенной каких бы то ни было человеческих чувств. Но в моем ужасном одиночестве нет уже таких людей, какие любили его, верили ему, испытывали обаяние его личности, и все, что я пишу, — сухо, протокольно и ни в какой мере не отражает тот высокий душевный строй, свойственный ему. Он предъявлял к себе высокие требования и других не унижал снисходительностью к человеческим слабостям. Он не разменивался сам, и с ним нельзя было размениваться на мелочи — это ли не уважение к человеку?
И мне он был учителем жизни, и основные его пожелания: „Ничто не дается даром, за все надо платить и не уклоняться от уплаты“ и „Если что-нибудь страшно, надо идти ему навстречу — тогда не так страшно“ были мне поддержкой в трудные часы, дни, годы.
И вот, может быть, самое страшное мое воспоминание: мы в тюремном дворе вдвоем на прогулке — нам давали каждый день это свидание, — и он говорит:
— Я думаю — за что я плачу такой страшной ценой? Я знал борьбу, но не знал счастья победы. Я плачу за Вас — я ничего не сделал, чтобы заслужить это счастье. Ничто не дается даром.
Что из того, что полвека прошло, никогда я не смогу примириться с тем, что произошло потом. О Господи, и это пережить, и сердце на куски не разорвалось.
И ему, и мне трудно было — и черной тучей стояло это ужасное время, иначе он его не называл. Но это была настоящая жизнь, ничем не заменимая, ничем не замененная. Разве я не понимаю, что, даже если бы мы вырвались из Сибири, он не пережил бы всего этого; не такой это был человек, чтобы писать мемуары где-то в эмиграции, в то время как люди, шедшие за ним, гибли за это и поэтому.
Последняя записка, полученная мною от него в тюрьме, когда армия Каппеля, тоже погибшего в походе, подступала к Иркутску: „Конечно, меня убьют, но если бы этого не случилось — только бы нам не расставаться“.
И я слышала, как его уводят, и видела в „волчок“ его серую папаху среди черных людей, которые его уводили.
И все. И луна в окне, и черная решетка на полу от луны в эту февральскую лютую ночь. И мертвый сон, сваливший меня в тот час, когда он прощался с жизнью, когда душа его скорбела смертельно. Вот так, наверное, спали в Гефсиманском саду ученики. А наутро — тюремщики, прятавшие глаза, когда переводили меня в общую камеру. Я отозвала коменданта и спросила его:
— Скажите, он расстрелян?
И он не посмел сказать мне „да“.
— Его увезли, даю Вам честное слово.
Не знаю, зачем он это сделал, зачем не сразу было узнать мне правду. Я была ко всему готова, это только лишняя жестокость, комендант ничего не понимал».
СТАРОЕ ФОТО. Анна Васильевна Тимирёва. 1916 год. Мягкий взгляд влюбленной женщины. Уже влюблена. В него. Еще все впереди. Грустна и красива. Мила и добра. Скорее всего, именно эта карточка уже подарена ему, уже стоит в рамочке на его рабочем столе во флагманской каюте «Георгия Победоносца».
Борис Георгиевич Старк прав: Анна Каренина! И Анна Тимирёва была тоже обречена на колесование паровозом, летящим в коммуну по людским телам, как по шпалам. А пока — чемодан замерзших ландышей, рояльные аккорды Чайковского. Володин смех из детской. Толстой предсказал эту женщину в своем романе. Но не хватило бы и десяти классиков, чтобы придумать все, что ей выпадет уже через год…
Фото 1969 года. Она? Да, это она. Открываешь — и тебя отбрасывает ее взгляд… Неженская твердь в глазах и жестких складках. Печально, но твердо сжатые губы. Как схож их горестный рисунок — у Анны и Александра. Как будто в последнем, предсмертном поцелуе впечатал он в ее уста абрис своих губ. Навсегда.
Горькая мудрость в изломе бровей. Нет ни укора, ни жалобы в ее очах. Она не видит фотографа. Она смотрит в себя. Взгляд человека, который вдруг обернулся — и ему открылась вся его жизнь, разом. И какая жизнь!
Галоп по степи на любимом коне и салоны музыкального олимпа России, балы в морских собраниях и тревоги военной Балтики, лепестки сакуры в фонтанах города храмов — Киото, лазаретные вши под бинтами раненых, теплушки и бараки, коммуналки и камеры, чужие углы и снова бараки, бараки, бараки — на тридцать семь лет общего счета.
Расстрелян любимый, расстрелян сын, развеяно в лагерную пыль полжизни. В конце пути полунищенское одиночество в коммуналке. Слышать из репродуктора корявые речи бровастого недогенералиссимуса, зная, что на его месте, на капитанском мостике страны, стоял когда-то человек духа и чести — ее возлюбленный. Сравнивала ли она их? Скорее всего, ей и в голову не приходило сопоставить эти имена: Колчак и Брежнев, Верховный правитель и Генеральный секретарь… Но она ушла из этой юдоли под косноязычное бормотание о светлом коммунистическом будущем. Бог не привел ей увидеть и услышать в конце ничего иного.
Старое фото — как застывшее зеркало. Разве посмеет кто назвать эту семидесятипятилетнюю женщину старухой?
Красиво взвихренные волосы. Эдакие седые протуберанцы, раскинутые током мощной энергии, излучаемой ее лбом. А может, разбросаны ледяными ветрами века, от которых она не прятала лица.
Анна Васильевна Тимирёва — островок достоинства и веры в архипелаге ей подобных островков, которые не смог размыть и поглотить кровавый ГУЛАГ.
После самоареста в 1920 году Анна Тимирёва была арестована иркутским ГубЧК в мае 1921-го. Отпустили. Через год арестовали снова и приговорили к двум годам заключения. В 1925 году новый арест по обвинению в шпионской деятельности в пользу Англии. После тюрьмы — ссылка в Калужскую область.
В 1935-м — четвертый арест — за «прошлые прогрешения» и в порядке чистки Москвы от «социально опасных элементов».
1938 год. За ней снова пришли.
1949 год. Арестована органами МГБ.
В общей сложности в тюрьмах, лагерях и ссылках Анна Васильевна