Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мы постараемся снять фильм так, чтобы он стал красноречивым выражением подлинного южного взгляда на расовые отношения и расовые проблемы». Протесты, однако, продолжались, и тогда редактор газеты назвал вещи своими именами: Голливуд — это большие деньги, а деньги нашему городу не помешают. Такое трезвомыслие несколько притушило эмоции; впрочем, наиболее принципиальные оппоненты остались при своем: выгода выгодой, реклама рекламой, а честь знамени превыше всего.
Съемки все же начались. На этот раз Фолкнер, чего раньше не бывало никогда, энергично включился в работу. Ему понравился Хуан Эрнандес, актер-пуэрториканец, выбранный на роль Лукаса Бичема, и он терпеливо учил его акценту, с каким говорят негры в этой части Юга. А еще больше понравился режиссер и режиссерский сценарий. «Браун — один из лучших режиссеров, с кем мне приходилось работать, — пишет Фолкнер Беннету Серфу, своему редактору из издательства «Рэндом Хаус». — Он начал с того, что попросил меня прочитать сценарий и сказать, какие требуются изменения; уверен, что это не просто из вежливости. Но там нечего было менять. Я, впрочем, внес небольшие поправки в тюремную сцену, переписал эпизод в кухне шофера, когда они нарезают мясо, но это и все». Чтобы создать праздничную атмосферу, Фолкнер даже, при всей своей нелюбви к шумным сборищам, устроил домашний прием. При этом он совершил, увы, вполне сознательно, огромную бестактность. С присутствием заезжего цветного его гости, скрепя сердце, еще как-нибудь примирились бы, но если приглашать Эрнандеса, то надо приглашать и негритянскую семью, у которой он в Оксфорде остановился. А такого нарушения традиций никто бы не потерпел. Так и прошел прием без ведущего актера.
Через несколько месяцев состоялась премьера. Очевидец так описывает ее: «Воскресным вечером 9 октября светло-голубой луч от лампы в восемь миллионов свечей прорезал небо над площадью. Три другие лампы, поменьше, образовали световую дугу над зданием суда, и еще с десяток осветил фронтоны свежевыкрашенного нового здания кинотеатра… С тех пор как янки сожгли город, такого всеобщего возбуждения здесь не было. Оркестр Миссисипского университета играл мелодию за мелодией, и вот по радио начали объявлять поименно о прибытии знатных гостей». Но начало представления задерживалось. В то самое время, когда местные знаменитости занимали места в зале, герой дня препирался с близкими, отказываясь участвовать в церемонии. Только появление тетки, не привыкшей, чтобы ей перечили, положило конец спору. Ворча и морщась, Фолкнер надел визитку и направился в театр. Не зря, не из упрямства он сопротивлялся.
Ему ли, старому голливудскому волку, не знать, что сценарий — это одно, а фильм — другое? А ведь увлекся, решил, что раз на бумаге все получается как надо, то и фильм будет хорошим. Самообман продолжался до того самого момента, когда Фолкнер побывал в Мемфисе на просмотре. Он, как водится, проявил лояльность, сказал интервьюеру, что фильм отличный, что он гордится так, как если бы снял его сам, и т. д. Правда, оговорился на всякий случай, что язык кино не следует смешивать с языком литературы.
Но дело все-таки было не в трудностях перевода. Фильм, если воспринимать его вне литературной основы, действительно получился удачным, так что, может, Фолкнер не слишком лукавил, рассыпаясь в похвалах. Ну, а если все же сравнить «Осквернителя праха», каким он получился на экране, и «Осквернителя праха» в оригинале, то сразу будет заметно, что детектив остался, более того — усилился, а социология, не говоря уже о психологии, почти исчезла. Так оно, наверное, и должно было быть. Дело в том, что главным героем фильма, человеком, и впрямь все на себя берущим, стал Лукас Бичем, прекрасная актерская игра лишний раз это подчеркивала. И быть может, глядя на экран, Фолкнер — по контрасту — лучше понял, о чем же и о ком все-таки написан роман. Во всяком случае, уже после того, как фильм был закончен, пошел в прокат, завоевал шумную популярность, Фолкнер сказал, что на самом-то деле «Осквернитель праха» — это «неплохое исследование на тему о том, как шестнадцатилетний подросток за одну ночь вырастает в мужчину». Вот это точно. Чик Маллисон уже мелькал на дорогах Йокнапатофы — в рассказах «Монах», «Завтра», «Ошибка в опыте». Но именно мелькал, один из многих, в лучшем случае — наблюдатель детективных разысканий Гэвина Стивенса. Теперь он выходит в центр и оказывается в том же положении, в каком раньше были Баярд Сарторис и Айк Маккаслин (вообще эта троица гробокопателей: Чик, его чернокожий приятель Алек Сандер, престарелая мисс Хэбершем — точь-в-точь напоминает скитальцев из «Непобежденных»: Баярд — Ринго — Роза Миллард). Есть, впрочем, и куда более отдаленный предшественник — Гек Финн. Не особенно высоко ставя Марка Твена как мастера («слишком расплывчат, его книги — неоформленная масса материала»), Фолкнер в то же время говорил, что из «Гекльберри Финна» вышла вся новейшая американская литература.
Как и все, по существу, фолкнеровские герои, Чик родился уже взрослым, то есть человеком, у которого есть память и опыт — история. Из малейшего дуновения воздуха, выбоины на асфальте, звука имени складывается в его сознании четкая картина. Стоило кому-то произнести: «Лукас», как мальчик сразу понял, хоть и не знал его лично, кто это, а затем «вспомнил все остальное из этой истории, представляющей собой кусок или часть летописи здешнего края». И стоит ему пройти мимо городской тюрьмы, как уже не часть, а вся история общины встает перед ним, «ибо не только загадочные, всеми забытые инициалы, слова и даже целые фразы, вопли возмущения и обвинения, нацарапанные на стенах, но самые кирпичи хранят не осадок, но сгусток-уцелевший, нетронутый, действенный, неистребимый сгусток страданий, и позора, и терзаний, о которых надрывались и разрывались сердца, давно обратившиеся в неприметный прах».
Такая память — дар и благо: ребенку не надо учиться ходить, как всем другим детям» он; не открывает мир, не тычется сдай по — приходит в него по-хозяйски, ему не нужна даже направляющая рука, не нужны подсказки, советы, предостережения. «Дядя знал», «дядя рассказывал» — Чик будто бы передает слова и знание старшего, но это чистая условность, он сам все знает и рассказывает нам — людям со стороны.
Однако же еще в большей степени такая память — проклятие и бремя, немыслимая нагрузка на душу. Потому что ее приходится