litbaza книги онлайнИсторическая прозаНиколай Гумилев - Юрий Зобнин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 99 100 101 102 103 104 105 106 107 ... 120
Перейти на страницу:

Мне нынче труден мой урок.
Куда от странной грезы деться?
Я отыскал сейчас цветок
В процессе древнем Жиль де Реца.
Изрезан сетью бледных жил,
Сухой, но тайно благовонный…
Его наверно положил
Сюда какой-нибудь влюбленный.
Еще от алых женских губ
Его пылали жарко щеки,
Но взор очей уже был туп
И мысли холодно-жестоки.
И, верно, дьявольская страсть
В душе вставала, словно пенье,
Что дар любви, цветок, увясть
Был брошен в книге преступленья.

Помимо того, существует прямое свидетельство О. Л. Делла-Вос-Кардовской, согласно которому гумилевские «занятия по оккультизму» (см. письмо к В. Я. Брюсову от 24 марта 1907 г.) все-таки не ограничивались только чтением соответствующей литературы и «размышлениями о нем», но и выливались в некие действия. О. Л. Делла-Вос-Кардовская, автор известного портрета Гумилева «со шляпой и орхидеей», встречавшаяся с Гумилевым уже после Парижа в Царском Селе, вспоминает, что он «однажды, очень серьезно рассказывал о своей попытке вместе с несколькими сорбоннскими студентами увидеть дьявола. Для этого нужно было пройти через ряд испытаний — читать каббалистические книги, ничего не есть в продолжение нескольких дней, а затем в назначенный день выпить какой-то напиток. После этого должен был показаться дьявол, с которым можно было вступить в беседу. Все товарищи очень быстро бросили эту затею. Лишь один Н. С. проделал все до конца и действительно видел в полутемной комнате какую-то смутную фигуру…»

«Нам, — игриво добавляет Кардовская, — эти рассказы казались очень забавными и чисто гимназическими» (см.: Жизнь Николая Гумилева. Л., 1991. С. 31–32). Оптимизму и жизнерадостности Ольги Людвиговны можно только позавидовать, хотя, с другой стороны, подобная реакция слушательницы служит косвенным доказательством того, что данный рассказ либо вымысел Гумилева, либо речь шла о каком-либо мистическом эксперименте, менее содержательном, чем «серьезная» черная магия, или, тем более, — черная месса. В противном случае даже беглое объяснение, о каких «испытаниях, постах и напитках» идет речь, вряд ли позволило бы Кардовской с такой легкостью отнести все это к «гимназическим шалостям».

В конце концов, даже если и не было никакой собственно оккультной практики, — то, что мы знаем сейчас о гумилевском пребывании в Париже в 1906–1907 гг., позволяет с уверенностью сказать, что образ его жизни, мягко говоря, отличался некоторыми странностями. Известно, что в Париже он начал активно употреблять всевозможные наркотические снадобья, которые добывал в экзотических, малайских или сиамских притонах. Пребывание в парижской богемной среде, среди буйных приятелей Н. Деникера из «La Plume», собиравшихся в Taverne du Pantheon Латинского квартала, или литераторов группы «L’Abbay», обитавших в заброшенном здании аббатства Клюни (!), — несомненно, развратило его. Если в «ритуальных оргиях», по всей вероятности, он не участвовал, то в большом количестве любовных приключений, пережитых им в то время, сомневаться не приходится (а грех блуда и вне всякой «черной магии» — один из смертных грехов). Наконец в Париже, осенью 1907 г., у него начала бурно развиваться психическая депрессия, переросшая, в конце концов в суицидальную манию. Насколько можно судить по имеющимся воспоминаниям, по меньшей мере два раза он покушался на самоубийство. Даже если внешним поводом для настойчивого стремления Николая Степановича свести счеты с жизнью послужил несчастный роман с Ахматовой (тогда еще, правда, не Ахматовой, а Горенко), то по крайней мере косвенное влияние декадентского культа самоубийства как «высшего дерзания» здесь несомненно. Впрочем, и без детального вникания в мотивы иначе как потакание страшному греховному соблазну поведение Гумилева расценить невозможно.

Нет, Гумилев был прав, судя сам себя по самым строгим меркам. Даже внешнее, то касательной» взаимодействие с культурой, порожденной декадентством, разрушительно воздействовало на духовную жизнь искателя «новой красоты Здесь, впрочем, было еще и кое-что пострашнее тех конкретных «дров», которые успел наломать юный «ученик символистов» за время «ученичества».

Выдающийся русский духовный писатель, богослов и проповедник XIX века, архиепископ Иннокентий (Борисов) в своем толковании на молитву св. Ефрема Сирина писал, что порочные действия страшны не столько сами по себе, сколько тем духом, который они неизбежно оставляют после себя в человеке, даже если тот преодолел стремление к пороку и раскаялся: «… Каждая добродетель, коль скоро утвердится в человеке, и каждый порок, коль скоро овладеет им, образуют из себя самих свой дух, по виду своему. Этот дух добродетели сильнее и светоноснее, нежели сама добродетель; этот дух порока мрачнее и злее, нежели сам порок. […] Вообще борьба с духом порока гораздо труднее, нежели с самим пороком. Порок можно тотчас оставить, но дух порока не скоро оставит тебя: надобно долго сражаться, долго подвизаться и терпеть, чтобы освободиться от него» (Архиепископ Иннокентий. Молитва святого Ефрема Сирина. М., 1997. С. 7–8 (Великопостное чтение). Если собственно декадентство Гумилев оставил сравнительно быстро, то «дух» его пришлось затем изживать неизмеримо дольше и мучительнее — и все-таки, даже в зрелом, «позднем» Гумилеве это присутствие заметно: «Брюсов и Бальмонт без устали восхищались своим гением. Нарциссизм — заразительное явление, ибо свойственен человеческой природе. Гумилев также не сумел защититься от него. Гумилев любил хвастаться своим мужеством и успехами у женщин. Это ему сильно вредило» (Оцуп H.A. Николай Гумилев. Жизнь и творчество. СПб., 1995. С. 23–24). Впрочем, современники отмечали в «классическом» Гумилеве второй половины 1910-х гг. вещи и пострашнее. «Как ни настраивал себя Гумилев религиозно, — вспоминал С. К. Маковский, — как ни хотел верить, не мудрствуя лукаво, как ни обожествлял природу и первоначального Адама, образ и подобие Божье, — есть что-то безблагодатное в его творчестве. От света серафических высей его безотчетно тянет к стихийной жестокости творения и к первобытным страстям человека-зверя, к насилию, к крови, к ужасу и гибели» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 66). Это, конечно, слишком уж сильно сказано, однако то, что Гумилев и в эпоху позднего творчества испытывал временами очень сильные духовные соблазны, связанные прежде всего с тем, что Д. Е. Максимов, исследуя психологические особенности символистской эстетики, назвал «черным катарсисом», который «выражается в бушевании темных инстинктов, в упоении местью и пр.» (см.: Максимов Д. Е. О романе-поэме Андрея Белого «Петербург». К вопросу о катарсисе // Максимов Д. Е. Русские поэты начала века. Л., 1986. С. 259), не вызывает сомнений.

Еще не наступил рассвет,
Ни ночи нет, ни утра нет,
Ворона под моим окном
Спросонья шевелит крылом,
И в небе за звездой звезда
Истаивает навсегда.
Вот час? когда я все могу:
Проникнуть помыслом к врагу
Беспомощному и на грудь
Кошмаром гривистым вспрыгнуть.
Иль в спальню девушки войти,
Куда лишь ангел знал пути,
И в сонной памяти ее,
Лучом прорезав забытье,
Запечатлеть свои черты,
Как символ высшей красоты.
«Мой час», 1919 или 1920.

За этим сакраментальным символистским «все могу» действительно открывается бездна, увлекающая, как и всякая бездна, притягательной сладостью падения, которое представляется в первый миг богоборческим освобождением от волевого контроля, сдерживающего в воцерковленном человеке «ветхую природу», поврежденную первородным грехом:

1 ... 99 100 101 102 103 104 105 106 107 ... 120
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?