Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скрип топчана был неприятен, коровы за фанерной стенкой волновались, в остальном Мария не испытывала сильных неудобств: Абросов был негруб, скорее вял и ровен, словно спал; она сама уснула, не дождавшись, когда он ее оставит; ей снился скрип; когда она проснулась, лица Абросова над нею не было, а был солдат Смыкалов — как только она глянула ему в глаза, он их испуганно зажмурил. «Куда ты так торопишься? — устало отвернувшись к портрету маршала, подумала Мария. — Молоденький совсем, в казарме заперт на три года, повезло тебе — так не спеши, дурак». Хотела было вслух сказать ему об этом, но не успела: пискнув, он притих, потом сполз с топчана и принялся поспешно одеваться. Не глядя на нее, сказал:
— Тебе пора идти по-быстрому. Скоро пять часов, придут доить, тебя увидят — мне хана от старшины.
— Дали б денежку на билет, — попросила Мария, застегивая блузку и надевая тюбетейку. — Мне, чтоб ты знал, еще до Пскова добираться.
— Откуда у солдата деньги? — сказал Смыкалов.
Он ее вывел, озираясь, из сарая, почти бегом увлек к забору из чугунных прутьев, впаянных внизу в кирпич. Густой и теплый дух деревни, исходящий от сарая, здесь слабел; луг за забором дышал предутренней холодной сыростью. Смыкалов, пробуя наощупь и шатая, нашел заветный прут в заборе, легко и аккуратно вынул из паза, отвел его, помог Марии выбраться наружу, сказал «бывай» и осторожно вставил прут обратно.
Туман лип к телу, и Марии не терпелось поскорей умыться — не абы как, а с ног до головы. Она спешила выйти по шоссе к мосту через Вязовенку и к месту у моста, где пару лет назад она купалась, и дно там было, помнилось ей, чистый песок. Она сжималась на ходу от холода, готовила себя к тому, чтоб не робея бухнуться в ледяную воду — к ее досаде, берега Вязовенки оказались все обсижены удильщиками, и на мосту, пускай рассвет лишь начинал еще сочиться сквозь туман, уже вовсю стояли рыбаки. Мария, неумытая и злая, шла по мосту, и рыбаки, забыв о поплавках, глядели на нее. Не спится вам, зло думала Мария, небось и поплавка еще не разглядеть, к тому ж в тумане; нет, приперлись, а мне теперь четыре километра топать грязной до Щепца… И все четыре километра, пока таял туман, нагретый солнцем, вскипающим справа за далеким лесом, она бранилась, вспоминая силуэты рыбаков: вот ты и ты, и мне неважно, кто из вас карповский, кто оловяшкинский, а кто из Острова — вы зачем не спите, ради окушка? Нет, только лишь затем, чтобы не дать мне сполоснуться, больше ни за чем… Вот Теребилов — что, он кочегар? Григорий — он старик? Та тетка с клипсой — «хи-хи-хи» да «ха-ха-ха»? Зачем они? А только лишь затем, чтобы меня сюда забросить, больше ни за чем… Или Абросов — что, он старшина? Смыкалов тот молоденький — солдат? Есть они, нет их — и без них полно кому от немцев и от янков защищать; зачем они?.. А вот затем, чтоб я могла сейчас идти, пока не голодая и не падая, и думать: скоро ли Щепец и холодна ли чистая его водичка.
Щепец был тепл — теплее утреннего воздуха, теплей росы на сплошь зеленом и, к радости ее, совсем безлюдном берегу. Раздевшись возле моста догола, Мария вошла в воду и, погружаясь с каждым шагом, дошла по дну до середины. Облако мальков плыло вокруг нее. Слева за изгибом реки высился мост железной дороги, его стальные перекрытия сияли. Мария двинулась к нему; мальки вились, снуя у самых губ; течение реки вело ее, толкало в спину мягко и упорно; ноги утопали в теплом иле, порой ступали в пустоту, теряли дно, и Мария плыла. Вновь находила дно стопой и шла, упорствуя и покоряясь упругому току воды. Она устала и в густой тени моста нырнула, не зажмуривая глаз. Вода на глубине была полна такой тишины, такого тихого свечения и свежести, что страшно было возвращаться из нее наверх. Но вдруг вода заговорила, заорала, забила в рынды, в рельсы, потом и в тяжко дребезжащие, словно поврежденные, колокола, — в ответ им громко колотилось перепуганное сердце. Мария забарахталась. Всплыла, хлебнув воды, на воздух. Он грохотал над головой дрожащим, стонущим железом. Мария плыла к берегу, боязливо поглядывая вверх. Черные цистерны, лоснясь и грохоча, шли по мосту через Щепец.
Вернувшись берегом по холодку к шоссейному мосту, Мария наскоро оделась. Умытая и легкая, она теперь считала себя вправе оказаться среди людей и попытаться сесть на поезд. Разъезд Щепец был в стороне неподалеку, но редко какой поезд там делал остановку, поэтому Мария решила по шоссе дойти до Дуловской. Верные десять километров до этой станции ее, прошедшую полсотни с лишним, не пугали.
Она шла быстро, как могла, стараясь не озябнуть, но и стремясь быть в Дуловской, прежде чем начнет, поднявшись высоко, печь голову и мучить солнце. Она предполагала повстречать на станции толпу людей, как и она, ждущих поезда на Псков, и с каждым шагом, с каждым взгорбием шоссе толпа ей представлялась все яснее и пестрее, люди из толпы подробнее: пока без лиц, уже с приятными улыбками на месте лиц и с голосами. Мария будто слышала их голоса, не разбирая слов, ленясь придумать им слова и предвкушая, как она сольется с этой утренней толпой, как за веселым свойским разговором станет непременной ее частью, настолько нужной, что кто-нибудь поделится с ней дорожным завтраком, каким-нибудь яичком, а кто-то скинется ей на билет или, сговорившись меж собой, собой прикроет, втиснет внутрь вагона и спрячет от проводника.
Едва свернув с шоссе налево к Дуловской, Мария поняла то, в чем скоро убедилась и воочию: на станции ей будет одиноко, и при посадке ей никто, пожалуй, не поможет. Больно уж беззвучно, сонно было в Дуловской; одни шмели гудели над платформой; домашне пахло пиленой березой, опилками сосны, смолою шпал; обходчик вдалеке лениво погромыхивал кувалдой; никто кроме Марии отсюда в Псков не собирался. Казалось, ей везло: еще и не приноровилась ждать, как вдруг запели рельсы; поезд зашумел вдали, плавно приблизился, и черный паровоз, подойдя, встал, выпустив пары. Но на беду в дверях всех шести вагонов уже стояли, заслонив собою вход в вагон, немолодые проводницы, все как одна в форменном кителе, — и все они смотрели на Марию.
Не в силах выбрать, куда ткнуться, Мария пометалась вдоль вагонов взад-вперед, теряя время. Паровоз, дразня ее, уже посвистывал, подергивал сцеплениями, и проводница третьего вагона вдруг показалась ей рыхлее и податливей других. Да оказалась твердой. На просьбу: «Тетенька, пусти», не разжимая губ ответила:
— Билет.
— Не успеваю, — попыталась уломать ее Мария, — вы ж отправляетесь.
— Успеешь, — презрительно сказала проводница. — Мы пять минут стоим, а касса вон где — два шага.
Мария пробовала заканючить: залепетала что-то, что самой досадно было слышать, и, не слушая себя, из собственных бессвязных слов улавливала лишь «ноженьки», «обчистили», «сестра», «ребятки ждут» и «тетенька».
Тетенька ей отвечать не стала. Вцепившись в поручень, вся подалась вперед и, повернувшись к проводнице четвертого вагона, заорала:
— Ты поняла, как обнаглели? Просадят все, пропьют, а ехать надо. На жалость жмут — а что, нам больше некого жалеть? Вон сколько сирот от войны осталось — они что, все едут без билета?
— В милицию их сдать, — ответила спокойно проводница из четвертого, — бродяжат тут, а это не положено. За это полагается под суд. Разве не так?