Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поехал к своему переводчику Шломо Эвен-Шошану. Он был уже очень пожилой человек, но очаровательный. И мне – ну как же, я ж все-таки социалист-идеалист, – конечно, хотелось увидеть его кибуц. И вот я уже подъезжаю, а впереди стоит автобус, перегораживающий дорогу, люди с цветами: «Товарищ Евтушенко, мы счастливы тем, что мы первые люди, которые встречают вас в Израиле, мы рады, что вы решили посетить наш кибуц». Я говорю: «Спасибо большое, буду очень рад, но я еду к переводчику „Бабьего Яра“ Шломо Шошану». И тогда эти люди говорят: «Евгений Александрович, товарищ Евтушенко, мы хотели бы вас предупредить, что это совсем не тот кибуц, в который вам следовало бы поехать. А наш кибуц недалеко, там вас ждут совсем другие люди». Я говорю: «Простите, этот человек – переводчик моего стихотворения „Бабий Яр“. Я переписывался с ним, он приезжал в Москву. Меня просто не пускали в Израиль… Как это так можно?» – «Скажите, товарищ Евтушенко, а вам не приходило в голову, почему он уцелел, когда столько людей были убиты?» Я сказал: «Вы знаете, так нельзя. Я прошу вас, прекратите…» И поехал дальше. Я был поражен.
Так вот, в Израиле, тем не менее, меня поражало то, что чаще всего просили прочесть именно «Идут белые снеги». Это правда. Особенно, я рассказывал, однажды в день 9 мая, когда в зале сидело столько людей с медалями и орденами, Герои Советского Союза… Это было в Хайфе. И люди плакали, когда слышали эти стихи. Вообще, меня поразило отношение к России, хотя некоторых обижали, отбирали при выезде награды, ордена. Им потом еле удавалось выручить свои награды. А потом на этом самом вечере они хором прочли конец – «если будет Россия, значит, буду и я…» Это было необыкновенно. Меня слезы прошибли, конечно. И я даже думал вставить его потом, когда «Братская ГЭС» отдельной книгой выходила. Но мне сказали: «Женя, само стихотворение очень важное, там конец уже есть, и это будет лишнее».
Но читать это стихотворение всегда хорошо. Тем более что оно нравилось совершенно разным людям, в том числе такому человеку, как Бродский.
Вот такое это стихотворение, вот из такого начала оно выплавилось – из страха перед убийством, перед самоубийством. Медленный к нему был путь окончательный. И слава богу, что не было там Ильича, как-то я почувствовал, что он там лишний будет…
Волков: Евгений Александрович, я хотел бы, чтобы вы прочли мне ваше знаменитое «Ты спрашивала шепотом», хорошо?
Евтушенко: Сейчас. Хорошо. Оно ведь многовариантно…
Волков: Давайте первый вариант.
Евтушенко: Не хочу.
Волков: Почему? Лучший же он!
Евтушенко: Вот вам кажется лучшим, но не знаю…
Волков: Вот, ей-богу, ощущается некоторая, я не знаю, выспренность, что ли, в новом варианте…
Евтушенко: Нет, нельзя называть любимую женщину жалкой…
Волков: Ну прочтите оба варианта.
Евтушенко: Не буду.
Волков: Хорошо, как хотите…
Евтушенко: Владимир Владимирович Радзишевский сколько раз уже мне говорил: «Как вы испортили свое стихотворение! Вообще, вы, поэты, всегда портите свои стихи!» Не знаю, я так не чувствую…
Волков: Я с ним согласен в том смысле, что многие ваши первоначальные варианты мне больше нравятся. Вы потом их поправляли в плане этики. Зато они что-то теряли в плане поэзии.
Евтушенко: Ну, не знаю, не знаю…
Волков: Прочтите, как вам хочется.
Евтушенко: Как прочтется, так и прочтется, хорошо?
Волков: Давайте.
Евтушенко:
Видите, вот прочлось так… Там еще было слово – «моя неотберимая». Вот, может быть, это слово было неудачное. Не знаю, но вот сейчас так прочлось…
Волков: Это стихотворение посвящено Белле Ахмадулиной?
Евтушенко: Белле, да.
Волков: А как она отреагировала, когда вы первый раз ей это прочли?
Евтушенко: Да ну, слышала она его много раз, конечно.
Волков: Для советской поэзии того времени это было шокирующе непривычно. 1957 год!
Евтушенко: …Была статья Туркова – в общем-то, человека приличного вполне. Ну, он просто меня отхлестал за это стихотворение. А сейчас такое стихотворение на фоне того, что сейчас пишут, можно как урок целомудрия просто читать!
Волков: Я совершенно с вами согласен. Но в пятьдесят седьмом это было как взрыв эротической атомной бомбы! И потом вся страна повторяла эти строчки. И я в том числе.
Евтушенко: Какой страшный образ мужика Палых, помните, из романа «Доктор Живаго». Который собственную семью зарубил… Россия еще должна прочесть когда-нибудь и понять «Доктора Живаго». Почему мы никак не можем понять, что это великий роман?
Волков: Есть несколько произведений и авторов, которые, я думаю, русская культура уже не абсорбирует. К ним относится Набоков – он опоздал, он навсегда останется достоянием только узкого элитарного круга, в котором его репутация очень высока. Парадокс заключается в том, что в Америке Набоков, во всяком случае, в те несколько десятков лет, что я здесь живу, был писательским кумиром. Я помню, как-то была анкета в «New York Times» «Ваши любимые и самые важные для вас писатели». Каждый второй называл Набокова. Он очень сильное влияние оказал на новую американскую прозу. В России такого не приключилось. «Петербург» Белого – гениальный роман, тоже не был никогда прочитан и принят народом. И «Доктор Живаго» – Пастернак хотел написать народный роман, над которыми бы плакали белошвейки. Все равно не получилось. «Живаго» остался романом для элиты, а народ любит «Мастера и Маргариту».
Евтушенко: Но удивительная история происходит с поэзией Цветаевой. Поверьте мне, я в своих поездках по глубинке – а я в ней часто бываю, когда приезжаю из Америки. Я ныряю в глубинку, я обожаю ездить в самые медвежьи углы, бываю в общежитиях – и последнее время замечаю всюду портреты Марины Цветаевой. В общежитиях! И книжек ее невероятно много издают сейчас, и она продается, ее читают. Она становится доступнее и доступнее.