Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волков: Цветаева всегда, по-моему, была очень доступной. У нее довольно прямолинейная и дидактическая поэзия. Именно поэтому она имеет хороший шанс войти в массы. У Цветаевой вы можете проигнорировать все стихотворение, просто заглянуть в последние две строчки, и там будет всё сформулировано – та идея, из-за которой стихотворение писалось. С большой пиротехникой и ее любимыми анжамбеманами[125], но мысль будет незамысловата. Проще, чем в баснях Крылова.
Евтушенко: Надо подумать об этом. Надо подумать. Но она, несомненно, всё более и более входит в массы.
Волков: Потом, конечно, трагическая судьба – это то, чего русскому народу всегда хотелось от своих поэтов. Надо, чтобы было над чем поплакать. Над судьбой Цветаевой можно вдоволь нарыдаться.
Евтушенко: И все-таки уже давно в России не появлялся такой большой поэт. Очень давно.
Волков: Я думаю, что сейчас Россия как раз осваивает Цветаеву, пришло ее время.
Евтушенко: …Есть такие люди, как Высоцкий или Шукшин, помните, мы с вами говорили. Я их воспринимаю в их единстве. Я не могу сказать, Высоцкий отдельно замечательный певец, или отдельно замечательный поэт, или отдельно замечательный актер…
Волков: Он замечательная personality…
Евтушенко: Да! И то же самое Шукшин! И это вовсе не умаление Высоцкого, потому что это всё сливается! Это поразительно! Ведь трудно было предугадать, что увлечение Высоцким столько будет времени продолжаться. Смотрите, сколько лет его нету! И его все равно продолжают слушать и даже читать, он вызывает огромный интерес, и пишутся книги о нем бесконечные, снимаются фильмы.
Волков: Всё это – непредсказуемая, странная кривая литературной перцепции. То она идет вниз, то вдруг опять взмывает.
Евтушенко: Это сила личности, конечно, какой-то магической личности. Характер!
Волков: А Шукшин там, в глубинке, совсем полузабыт?
Евтушенко: Нет, почему. Нет.
Волков: Фильмы его – разве о них сейчас часто вспоминают? А он, между прочим, классный кинематографист. Не говоря уж о том, какой он был актер.
Евтушенко: Актер он был замечательный… Жалко, что не поставил «Степана Разина».
Волков: Это мог быть его шедевр…
Евтушенко: Когда читаешь сценарий, это чувствуешь. Особенно сцена с мертвыми соратниками, которую он планировал…
Волков: А почему он пригласил Ахмадулину в свой фильм «Живет такой парень»? У них что, роман был? Это был 1964 год.
Евтушенко: Нет, не думаю. Просто Шукшин был очень любопытный человек, Белла ему была симпатична. Нет, у них романа, по-моему, не было.
Волков: Потому что вся страна влюбилась в Ахмадулину после этого фильма. Я точно влюбился.
Евтушенко: Она замечательно сыграла журналистку…
Евтушенко: Умирает Бродский. Я возвращаюсь в Соединенные Штаты после поездки в Россию – и мой приезд совпал с днем его панихиды. Но я уже знал о его смерти в Москве, Юра Нехорошев мне об этом сказал. Я был убит. Убит!.. Потому что что-то очень плохое произошло между нами. И это нельзя было так оставлять. Ну, что делать? Я пытался!
Альберт Тодд меня встречал в аэропорту и говорит: «Женя, я сейчас могу тебя отвезти домой, но я иду на панихиду. Может быть, ты тоже поедешь со мной?» Я сказал: «Конечно, поеду». Мы сразу из аэропорта поехали, я присутствовал на панихиде. И – искренне! – для меня это было большим ударом. Я переживал, я понимал, что он большой поэт и что, увы, мы уже не сможем помириться. Мое появление на панихиде, может быть, было еще более удивительным для многих, чем появление там Черномырдина. Во всяком случае, меня ни один человек не обидел, ничего не сказал плохого. Наоборот, подходили незнакомые люди и говорили: «Евгений Саныч, вы правильно сделали, что приехали». Это было движение души. Он крупный поэт. Русский. С которым, к сожалению, получилась у меня такая история.
У меня есть стихотворение памяти Роберта Кеннеди[126], за что Бродский меня упрекал. Но упрекал не тогда, когда я ему это стихотворение прочитал, а через много лет, когда я работу получал в Нью-Йорке: «Не имеет права человек, который так оскорбил американский флаг, быть профессором в американском колледже…» Но чем же я оскорбил американский флаг, если разделил боль американского народа?
Волков: Кстати, как эти строчки звучат?
Евтушенко:
Это было напечатано в «New York Times» и в «Правде» одновременно!
Волков: Это, наверное, уникальный случай.
Евтушенко: Потому чтоэто были совершенно искренние стихи. И Бродский слышал это, я читал ему! Он мне не сказал ни одного слова! В этот момент он сказал мне: «Женя, слушай, давай поедем сейчас в американское посольство, распишемся в книге соболезнований». Я говорю: «Так сейчас поздно, сейчас одиннадцать часов вечера». Женя Рейн был с нами. Иосиф говорит: «Ну, с тобой-то пустят», – ухмыльнулся так… И нас действительно пустили, когда я позвонил. Приняли нас. И так и было написано: появились Евгений Евтушенко и Бродский, который был только что выпущен. Но он же тогда меня не остановил и не сказал: «Как ты мог так написать об американском флаге?»
Волков: Интересно, что он эти стихи запомнил.
Евтушенко: А потом он написал президенту Куинс-колледжа… Ну как это можно было? Какое счастье, что Альберт Тодд спас меня от того, что при жизни Бродского я не знал про это письмо! А Тодд знал. Президент Куинс-колледжа сказал ему, чтоб ни в коем случае мистер Евтушенко не знал о том, что такое письмо существует. И он был прав, президент. Если бы я узнал это при жизни Бродского, я не знаю, чем бы это кончилось. Я честно вам говорю. Я бы, может быть, его ударил бы просто по лицу за это. Слава богу, этого не случилось. Ни один из исследователей Бродского, кстати, никогда не написал о том, что он был освобожден из ссылки по моему письму, и о том, что он написал президенту колледжа такое письмо. Они нигде об этом не упомянули, этого не было, это не входило в их концепцию. Но, увы, так получилось.
Волков: Что ж, теперь это факт истории русской литературы.
Евтушенко: Это огромная рана… для меня огромная рана. Она до сих пор не проходит и болит. Честно вам скажу.