Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На город посыпались бомбы. Ксения и Макс, сев на пол и прислонившись к стене салона, прижались друг к другу. Красные и зеленые вспышки взрывов освещали комнату. Бомбардировщики летели так низко, что стены дрожали, а их вой был таким громким, что, казалось, проникал в их тела. Стреляли зенитные пулеметы, пытаясь сбить вражеские самолеты.
Макс обнял Ксению и прижал к себе. Она слышала его дыхание, чувствовала его губы рядом со своей щекой и ничего не боялась. Она хотела вот так сидеть и больше не двигаться. Сколько времени они так провели? Час, два?
В подвалах и убежищах берлинцы играли в карты, вязали, читали при свете свечей, молились. Однако после каждого налета всегда оставались убитые и раненые, поэтому Макс не мог не беспокоиться о Ксении.
Месяц назад, когда начались первые бомбардировки, многие больницы были разрушены, пострадали почти все кварталы. Макс не мог спать не только потому, что мешали ночные налеты, но и потому, что он разучился забываться сном. Тем вечером он вдыхал запах духов Ксении, ласкал ее лицо, в котором черпал успокоение. Когда последние самолеты улетели, в ушах все еще слышался их звук.
Специальная сирена оповестила берлинцев о конце воздушной тревоги. Макс помог Ксении подняться и зажег несколько ламп.
Теперь она могла хорошенько рассмотреть его. Он похудел, лицо огрубело, со щек исчезли последние юношеские черты. Но больше всего ее поразила пустота его взгляда.
— Не спрашиваешь, почему я в Берлине? — спросила она, волнуясь.
— Я суеверный. Ты мне что-то сказала, перед тем как начался весь этот шум, и я теперь спрашиваю себя, не приснилось ли мне все это.
Только теперь Ксения испугалась, потому что наступил момент сказать ему правду. Она не знала, какой будет его реакция. В Париже прекрасным летним вечером Сара Линднер посоветовала ей проявить смелость, сказала, что однажды Максу понадобится ее помощь. Теперь она поняла почему. Если он и дальше будет относиться к себе в том же духе, то не доживет до конца войны.
— Я люблю тебя и пришла просить у тебя прощения.
— За то, что любишь, или за то, что ждала столько лет, чтобы сообщить мне это?
— За то, что скрыла свою беременность от тебя.
Макс побледнел. Отблеск гнева, почти ненависти промелькнул в его взгляде. Он отступил, потом сел на канапе, осторожно, словно раненый. Молча посмотрел ей в глаза. Видно было, что он не сделает ничего, чтобы помочь ей выговориться. Она была одна. Как всегда. Нервно она пригладила платье, которое когда-то создала Сара, словно могла черпать из него силу.
— Я струсила. Мне было страшно. Тогда я не знала, как тебе все это сказать. Боялась, что ты будешь требовать от меня того, что я не смогу тебе дать. Безусловную любовь, которую ты мне предлагал сам. Я не могла взять на себя такой риск, собиралась родить ребенка и воспитать его одна, но и для этого у меня не хватило смелости. Габриель Водвуайе предложил крышу для меня и всей моей семьи. Он пообещал мне дружбу и безопасность. Тогда он был мне нужен.
Рассвирепев, Макс сжал кулаки.
— Значит, ты стерпела, что он дал свою фамилию моему ребенку! Ты ничего не сказала мне даже тогда, когда мы снова стали любовниками несколько лет спустя.
— Я виновата, прости меня.
— В Париже ты говорила мне про дочь. Сколько ей лет? — спросил он дрожащим голосом.
— Скоро будет тринадцать.
— Уже тринадцать. Целая вечность.
Он поднялся, подошел к хрустальным графинам, стоявшим на сервировочном столике на колесиках, наполнил стакан и залпом выпил. Ксения следила за каждым его жестом, словно видела его в последний раз. В ее сердце будто вонзился кинжал. Она не могла подумать, что вид страданий Макса так на нее подействует. Наверное, это и значит любить. Страдать за другого, а не за себя.
— И она думает, конечно, что Водвуайе ее отец? — спросил он.
— Да.
— А он про нас знает?
— Нет, но думаю, он догадывается, что отец моего ребенка живет в Берлине.
— Боже, как ты все запутала, — сказал он, проводя дрожащей рукой по волосам. — Почему ты мне говоришь это теперь, вот так? Теперь, когда все до такой степени сложно?
— Я должна была сообщить тебе две главные вещи, которые не существуют друг без друга. Я знаю, что рискую тебя потерять, но эти две фразы я никогда тебе раньше не говорила. Абсурдно, верно? Можно подумать, что у меня совсем нет опыта, — прошептала она с грустной улыбкой. — Есть время для всего, Макс. Момент, может, не самый удачный, но я должна тебе сказать это, глядя в глаза. Я пришла сюда не только за твоим прощением. Я тебя люблю, вот и все.
Ксения молча сидела в большом салоне Макса, в то время как по берлинским улицам проезжали пожарные команды, а жители возвращались в свои пустые дома. Она дрожала, потому что ей было холодно и страшно. Открывать свое сердце всегда рискованно, но она ни о чем не жалела. Потом, к удивлению, нервное напряжение исчезло. Почувствовав неожиданное облегчение, она закрыла глаза.
Максу понадобилось несколько секунд, чтобы ее понять. Она его любила и нашла в себе силы и храбрость признаться в этом сначала себе, потом ему. Она вернула ему оружие, которое ему понадобится в будущем, не думая о том, простит он ее или оттолкнет, в первый раз в жизни почувствовав себя по-настоящему свободной и независимой.
Дрожащие руки Макса обняли ее. Значит, он все-таки давал ей второй шанс. Значит, в его сердце отыскалась сила, чтобы вернуться к ней несмотря на все, что она сделала. Ксения оценила великодушие этого исключительного человека, его широту души. Когда он обнял ее, она прижалась к нему, откинула голову назад и растворилась в его глазах, которые унаследовала и их дочь, глазах, полных гнева, страдания, любопытства и желания.
Париж, май 1942
Габриель Водвуайе с любопытством оглядывал заполненный гостями Оранжерейный зал дворца Тюильри. Это был апофеоз. Никто не отказался от приглашения на ретроспективу, посвященную скульптору Арно Брекеру, протеже фюрера, неутомимому апологету франко-германского сотрудничества. Там были политики, художники Ван Донжен и Дюнуайе де Сегонзак, писатели Дрю ля Рошель и Жан Кокто. Немецкая военная форма перемешивалась с темными костюмами штатских лиц. Зал поражали экстравагантные, украшенные вуалями и перьями прически модниц. Женщины старались забыть слишком простые платья, которые вынуждены были носить в последнее время.
Среди произведений искусства беседа лилась особенно непринужденно. Весь Париж, который сотрудничал с новой администрацией, явился отдать честь этому самому знаменитому таланту, пусть даже с национал-социалистическим привкусом, в чем все гости прекрасно отдавали себе отчет. Но разве не все равны перед настоящим талантом? Сам Брекер начал свою приветственную речь напоминанием, что он «старый парижанин» и что нужно сохранить эту выставку, чтобы она напоминала о «мирном времени».
«Абсурд, — думал Габриель с насмешливой миной. — Разве можно вот так отгородиться от вражеской оккупации? Как забыть продуктовые пайки, экономический грабеж, невозможность нормально питаться и обогреться зимой, выходить свободно из дому? Разве можно забыть эти дикие аресты, расстрелы заложников, тысячи пленных?» И тем не менее, было что-то лестное для Габриеля в германской форме правления.