Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я приобрел его симпатии и дружбу.
— В чем это выразилось?
— Он дал адрес Латимера, который преподал мне уроки испанской техники фехтования и с которым ты только что познакомился; сам же Рене научил меня принимать противоядия.
— Тебя собираются отравить? Кто же это? Скажи — и мы порежем его шкуру на ремешки для бальных туфель.
— Екатерина Медичи.
Шомберг от удивления раскрыл рот:
— Вот это называется — убить наповал! Чем же ты так досадил старой королеве?
— Ах, Шомберг, это только догадки, но прозвучали они из уст самого Рене, и он посоветовал мне принять меры предосторожности.
— Так, так. Благорасположение такого человека как Рене дано не каждому, и тебе чертовски повезло. Не всякий может похвастаться такой дружбой и, поверь мне, очень многие и за очень большие деньги мечтали бы оказаться на твоем месте, — Хочешь, Гаспар, я научу тебя пользоваться противоядием Рене? Ты станешь невосприимчив к отраве, и смертельная для любого человека доза вызовет у тебя лишь легкое головокружение.
Шомберг допил вино и улыбнулся:
— Нет, Франсуа, мне это ни к чему. Я не вращаюсь в придворном обществе и не имею никаких дел с сильными мира сего. Единственные мои увлечения — вино и женщины. Вряд ли какая-либо из трех моих любовниц вознамерится отравить меня. Но вот то, чему научил тебя Латемер, мне бы весьма пригодилось при объяснениях с рогатыми мужьями неких любвеобильных дамочек.
Лесдигьер от души рассмеялся:
— Кто же они, твои прекрасные хариты?
— Одна из них — супруга маршала, который постоянно где-то с кем-то воюет. Другая — вдова, жена покойного господина де Лабрусса. Третья — миловидная девица, дочь содержателя трактира на улице Жуй, которая мечтает в дальнейшем свить уютное гнездышко для семейной жизни со мной.
Лесдигьер снова расхохотался:
— Ну а что же ты?
— О, я не поддамся ее чарам! Гаспар де Шомберг слишком дорожит своей свободой и не станет уделять внимание одной, когда может доставлять удовольствие многим.
— Выпьем, друг мой, за нашу с тобой свободу, и да сгинут посягательства на нее со стороны прислужниц Венеры! — заключил Лесдигьер, поднимая бокал.
— Да будет так отныне и во веки веков! Аминь! За свободу и дружбу, Франсуа!
Они чокнулись и выпили.
— Так вот, — продолжал Шомберг ранее начатый разговор, — этот самый Кристоф де Линьяк… Он совсем недавно появился в Лувре, где был весьма любезно принят вдовствующей королевой. Я слышал, теперь он ее любовник, хотя не понимаю, что она в нем нашла.
— Постой, а как же кардинал?
— А что кардинал? Ему сорок два, а Линьяку только двадцать. Чувствуешь разницу? К тому же в постели с Карлом Лотарингским не поговоришь о любви, у того на уме только политика да гугеноты.
В это время кто-то постучал в дверь, и вошел дежурный офицер замковой стражи.
— В чем дело, Ловард?
— Господин лейтенант, — ответил вошедший, — только что приезжал человек из замка Анэ к его светлости. А поскольку герцога нет, я отослал его к коннетаблю.
— Замок Анэ… Где это, Шомберг?
— Это владение Дианы де Пуатье.
Лесдигьер снова повернулся к офицеру:
— Так вы говорите, он поехал к коннетаблю?
— Да, господин лейтенант.
— Хорошо, Ловард, ступайте. Уж не случилось ли чего со старой герцогиней, Шомберг, или, упаси Боже, с ее дочерью, ведь она находится у нее?
— Как бы там ни было, нам надо идти к коннетаблю, там все и узнаем.
Они быстро собрались, оседлали лошадей и вскоре были уже на улице Сент-Антуан у дворца коннетабля Анна де Монморанси.
Когда они вошли, Анн де Монморанси встал и с натянутой улыбкой пошел им навстречу.
— Вот и вы, друзья мои, — произнес он, обнимая обоих и увлекая в глубь комнаты. — Неужто и до вас дошла уже печальная весть?
— Напротив, монсеньор, — ответил Шомберг, — нам ничего еще не известно.
Старик печально посмотрел на них и ответил:
— Несколько дней тому назад в своем родовом замке Анэ скончалась Диана де Пуатье.
— Какой тяжелый удар для ее дочери, — отозвался Шомберг. — Благо сейчас она рядом с ней.
— Да упокой, Господи, ее душу, — произнес коннетабль, и все трое один за другим глухо проговорили:
— Аминь!
— Она всегда была моим боевым соратником и верным другом, — молвил старый коннетабль, и друзья, подняв головы, увидели слезы в его в глазах. — Теперь она мертва. И что я без нее?.. Кому я теперь нужен — дряхлый, отживший свой век старый коннетабль? — И Анн де Монморанси разрыдался как ребенок. — Подходит, видно, и моя очередь. Мертвые ждут меня на том свете, и мне пора отправляться в путь… Там я увижусь со своей Дианой, и ничто уж тогда не разлучит нас.
— Монсеньор, опомнитесь… подумайте, о чем вы говорите! — попытался образумить его Шомберг, сделав шаг в его сторону.
— Нет, нет, Шомберг, сынок мой, не думай, что я сошел с ума. У меня несколько раз уже было видение: Гиз, маршал Сент-Андре, Антуан Наваррский, король Генрих… все они чередой проходили передо мною и звали меня к себе… И я скоро уйду к ним, мне уже пора… А вместо меня, дети мои, вы будете служить моему сыну так же, как служили мне… и Франции. Но прежде чем я уйду, друзья мои, мне хотелось бы поведать вам о вашем будущем, — продолжал Анн де Монморанси. — Однажды мне довелось побывать у астролога Руджиери и поинтересоваться вашей судьбой. А потом в подтверждение его предсказаний мне привиделся сон. Я видел вас обоих в стане католиков молодыми, красивыми, сильными. Ты, Лесдигьер, станешь великим коннетаблем Франции после того, как это место освободит для тебя мой сын. Ты будешь верховным главнокомандующим всеми вооруженными силами страны, а маршал Гаспар де Шомберг — твоим самым ближайшим соратником. Но тебе надо переменить веру, сынок, иначе ты погибнешь в пламени междоусобной войны. Позже, когда все это утихнет, ты вновь сможешь вернуться к той вере, в которой воспитал тебя отец, но до той поры во имя твоего будущего, во имя Франции, армией которой тебе придется командовать, ты должен стать католиком.
Лесдигьер молчал, весь во власти противоречивых чувств. Не послушать коннетабля — значит проявить упрямство — первый признак недалекого ума, — быть может, обидеть его. Послушать — значит изменить своим прежним товарищам по партии, предать их дело. Пойти на это Лесдигьер не мог, пусть даже это и сулило ему определенные выгоды. Во всяком случае, он должен был вначале поговорить об этом со своим отцом, ибо родительское проклятие — есть самое страшное, что только можно себе вообразить.
Но обсуждать это сейчас ему не хотелось, и Лесдигьер сказал первое, что вертелось у него на языке: