Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увиделось художнику, как он — «обтрепанный, маленький, невзрачный, едва ли не из тех Полячков, к которым с таким презрением относился Достоевский» — является в усадьбу «маститого, родовитого, но все же мужика». А хозяин гостеприимной «Скучной Поляны» и словом не удостаивает, молчит, угрюмо вперив в посетителя «пронзительные волчьи голодные очи». Молчит «не как Христос», молчит надменно и пренебрежительно — «он мог бы молча поцеловать меня, как тот у Достоевского, но слишком в нем, аристократе, моя фигура возбуждала брезгливость».
Сколько боли, сколько обиды. И понятно. Это Римский-Корсаков после визита к великому писателю твердо решил, что книгу Толстого об искусстве, «этот вздор» он никогда читать не станет. Врубель трактат Толстого прочел внимательно. Что там газетчики, капризные заказчики! Художник понимал, каким могучим разумом, каким знанием, какой страстью толстовские постулаты отрицали, крушили всё, что Врубелю было дорого и свято, важно, мило, близко… Буквально всё.
Надо бы посмеяться, представив комичный поединок священного оракула, исполинского всероссийского идола и чудачка живописца, без спроса малюющего свои картинки. Михаил Врубель пробовал отшутиться и забыть — не получалось. Толстой о художнике Врубеле понятия не имел; если что и видел, слышал, не запомнил. Врубель же о Толстом думал постоянно. Неустанно сражался с ним.
На хуторе покойного толстовца Ге разговоры на саднящую тему возникали неизбежно. Сюда стариком-странником в крестьянских сапогах, с котомкой за плечами приходил однажды к художнику, брату по душе сам Лев Николаевич. Здесь еще памятно было тяжелое для семьи время начала дружбы Николая Николаевича с Толстым. При малейшем замечании вразрез с толстовской мыслью хозяин хутора взрывался. «Читал Николай Николаевич Толстого религиозно, — пишет в своих „Записках“ Екатерина Ге, — и, как ярый сектант, не позволял нам при себе рассуждать о его произведениях, сейчас же показывая, как вы падаете в его мнении». Теперь тут точно такой же нетерпимостью, едва заслышав имя Толстого, вспыхивал тихий и кроткий Врубель — «мягкий, любезный Врубель горячился и говорил, что, читая Толстого, нельзя заснуть». Несловоохотливый Врубель, считавший, что «художник, который разговаривает, учит, теряет только время», из-за Толстого забывал об этой истине. «Об одном только Толстом он мог спорить до ожесточения», — свидетельствует Яремич. Один такой спор «продолжался от завтрака до самого обеда, так что Михаил Александрович потерял свое обычное рабочее время. Ненависть его к Толстому была так велика, что даже в шутку он не мог говорить об этом равнодушно». Катя, вовсе не будучи сторонницей толстовства, вынуждена была защищать писателя от нелепых нападок зятя. «Он уверял, что „Война и мир“ и „Анна Каренина“ только потому нравятся, что в них хорошо описана барская обстановка и простым смертным приятно, что разные князья и графы довольно похоже на них думают, что хорошо у Толстого только „Детство и отрочество“ и „Севастопольские рассказы“, хуже „Война и мир“, а „Анна Каренина“ — второстепенный роман. Врубель укорял Толстого, что он несправедлив к собственным героям, что он, например, Анну Каренину с самого начала не любит и потому и дает ей так ужасно погибнуть, не любит князя Андрея и потому все его раненым держит». Не любит!..
Несуразные обвинения заочного, унизительно беспомощного оппонента. Смешные уколы мнимой шпаги в бою с мечом, не пощадившим ни творчества, ни личного жизнеустройства Врубеля.
Противны Толстому люди, «изуродованные привычкой к сладкой, роскошной жизни». Грохочет моралист, что непристойно это в стране, где горько не хватает средств на народные школы, не говоря о пропитании крестьян, на полях которых чуть не каждую третью осень недород, которые от голода болеют, помирают. Ему бы всех кашей кормить, обрядить в армяки да лапти.
Михаил Врубель не мужик и не аскет. Одно из первых итоговых наблюдений в Катиных записях: «Несмотря на то что жизнь в хуторе дешева, Михаил Александрович умудрился издержать все, что они с собою привезли. Он часто ездил в Нежин и привозил всякие дорогие съестные припасы и вино. Особенный пир горой устраивался в день свадьбы Врубелей, когда выписывалось и шампанское». Московский быт Врубелей, как увидела заезжавшая к ним Катя, тоже велся расточительно: «Врубели свели счеты, и оказалось, что они издержали 800 руб. в месяц, платя за стол и квартиру лишь 100. Вот мот Миша!» Но так хотелось праздника. «Мы все это время кутим напропалую, — писала сестре Надя, — пикник за пикником. Вчерашний пикник начался с того, что мы назначили rendezvous в Третьяковской галерее. Миша был там в первый раз и уверяет, что все вещи, которые там есть, ему представлялись гораздо лучше и что он очень разочарован. Теперь там есть одна крошечная вещь Миши, которую Коровин подарил Третьякову: „Хождение Христа по водам“».
Придумывать себе экстравагантные костюмы Михаил Врубель перестал. Лишь заказал на хуторе у местного портного, приезжавшего шить чехлы на мебель, два рабочих комплекта (просторные панталоны и блуза до колен) из беленой холстины и, как положено приличному человеку, трижды в день переодевался. А жену он наряжал изящно и оригинально. В Москве, по воспоминаниям Кати, ее сестра «носила белые крахмальные очень элегантные рубашки с бриллиантовыми запонками, черную юбку и разные фигаро; на цвете этих фигаро Михаил Александрович особенно изощрялся. Я помню одно зеленое фигаро и другое удивительного цвета лилово-красного далия. К этому очень нарядный, чаще всего белый, шелковый галстук и великолепная брошка с опалом… Михаилу Александровичу нравилось достигать самых причудливых и редких цветов, и концертные платья сестры были обыкновенно из массы чехлов прозрачной материи разных цветов». К лету 1898-го для Нади по эскизу мужа был сшит стильный туалет «ампир»: пышное платье в переливах сиреневато-зеленоватой кисеи, легкая шляпка с кисейными воланами. Подробности фасона на сделанном в саду, едва ли не единственном у Врубеля «солнечном», портрете жены, где Забела, вся в ласковых бликах света сквозь садовую листву, сидит с неизменным лорнетом, чуть улыбается из-под берегущей от жарких лучей воздушной шляпной оборки.
Во второе лето на хуторе одеяние Врубеля не переменилось, только добавилась черная шелковая шапочка, помогавшая справляться с мигренью. Голова у Врубеля временами болела так, что, к ужасу свояченицы, он тогда «принимал фенацетин в страшном количестве, по 25 гран и больше». Несмотря на уверения сестры в хорошем сне и пищеварении Михаила, Кате показалось, что здоровье зятя ухудшилось. Кроме того, как сообщают ее воспоминания, «уже в этот год обнаружилась у Врубеля раздражительность, которой совсем не было заметно раньше. Он просто сердился, если кто-нибудь не соглашался с его отзывом о художественном произведении, и не хотел позволить публике, т. е. всем нам, говорить о красках художника». Мигрени мучили Михаила Врубеля с давних пор, но есть ощущение, что читанная весной заключительная часть трактата Толстого об искусстве весьма повлияла на участившиеся приступы головной боли.
Хотя бы античную меру прекрасного не трогал великий нравоучитель. Для него, видите ли, афиняне язычески «путались в установлении отношений добра и красоты». Толкует о заимствовании, подражательности. Не смыслит ничего в таком, например, тонком душевном созвучии с Античностью, которым отрадно сближает вкусы Врубеля и Римского-Корсакова поэзия Аполлона Майкова.